— Мой конь перенесет меня через реку, — сказал Витико. — Лесные кони переплывают, и если у других будет достаточно сил, то может произойти то, о чем ты сказал…
— Я переплыву без труда, — сказал Велислав.
— И я, и я, — воскликнули другие.
— Что может один, то может и другой, — сказал король, — и то могут многие и могут тысячи. Ударьте сбор».[4]
Кухонный стол и книжный шкаф — таковы здесь трон и алтарь, а все остальное не более чем приложение. Конечно же, и высокие коричневые кровати из темного дерева в псевдоготическом стиле с выточенными шарами на спинках, пышной периной и покрывалами с монограммой имеют определенный смысл. Здесь наборщик отсыпается, чтобы назавтра со свежими силами ринуться в очередное предвыборное сражение, чтобы со свежей головой приняться за сочинение очередного памфлета, направленного против главного врага трудящихся — алкоголя. Здесь он зачал и обоих детей, сына и дочь. В какой мере, однако же, процесс зачатия исполнен политического значения? Дети, как говорится, принадлежат Господу, церкви, армии, императору, школе, народу, обществу, — перед нами юридически неразрешимая проблема собственности, гордиев узел частного права… Но кому, тем не менее, принадлежит блаженная судорога во чреслах, без которой не обходится процесс зачатия?
А какая картина в позолоченной рамс будет висеть над сдвоенными кроватями? Иоанн Креститель, возможно? Бог-Отец с многозначительно воздетым перстом? Святое семейство в минуту отдыха на пути в Египет? Бородатый Карл М. не пользовался еще популярностью в качестве иконы в пролетарских жилищах. Да нет, здесь висит дюреровская «Мадонна с грушей», картина, подлинником которой можно полюбоваться в императорском музее на Ринге, но и здешняя репродукция в цвете выполнена один к одному. Две ночные тумбочки с мраморными, в розовых прожилках, столешницами охраняют образуемый кроватями квадрат, словно храмовая стража; напротив окна стоит платяной и бельевой шкаф, в котором благоухают мешочки с лавандой; рядом с ним вышеупомянутый книжный шкаф («Ученье — свет!»); в изножье кроватей — низенький диван, подушки которого расшиты розами по кайме, а посредине — какими-нибудь поучительными картинками, поучительными для продавливающих эти подушки задниц; на левой подушке изображены ветряная мельница и канал с лодкой, а в лодке — рыбак с удочкой; голландские конькобежцы на кухне, ветряная мельница в спальне, — уж нет ли у кого-нибудь из супругов голландских предков?
А что, черт побери, разве молодая пролетарская чета не имеет права насладиться радостями «голландского стиля», независимо от того, имеются у нее голландские корни или нет? Разве только жирным пивным баронам из дворцов на Рингштрассе дозволено развешивать по стенам с золотыми обоями сцены непотребных мужицких пирушек с пьянством, блевотиной и пердежом, — мужицких пирушек, проходящих по всей округе между Маасом и Схельде? Да и картинка на подушке справа (китайский пейзаж с камышами и треугольником летящих косяком диких уток) никакого символического смысла в себе не несет. Разве что пробуждает смутную грусть, но и грусть проходит, когда усядешься на этот пейзаж.
Каждый вечер диван превращается в постель, на которой спит младший из детей — мальчик. Девочка спит в каморке рядом со спальней; ее раскладушка оставляет только узкий проход, надо протискиваться, чтобы подойти к окну, где она на подоконнике готовит уроки.
Здесь имеется еще один шкаф, белого цвета, и кресло у изголовья кровати. По вечерам оно превращается в ночной столик. На него ставят будильник. Спартанская обстановка, комната представителя современной молодежи, окно всю ночь нараспашку. Быть простыми людьми означает жить просто: для мальчика — рубашка-апаш, для девочки — льняная блузка, на ногах — сандалии, и всегда смотри людям прямо в глаза. Молодежное движение, никакого алкоголя, никакого никотина, крепкое рукопожатие. Однако, с исторической точки зрения, в макро- и микрокосмосе Вены, столицы и августейшей резиденции многонациональной империи, подобная каморка никак не связана со всеми этими заморочками; во всяком случае, одно из другого никак не вытекает. Каморка — эта длинная, как шланг, и невероятно узкая комната с окном, обычно, — хотя и не в данном случае, — в обедневших семьях является отколовшимся от материка островком, который существует как бы на особицу. Я хочу сказать: в такую комнатку пускают жильца, чаще всего временного жильца, человека бессемейного и приезжего, которому ведь тем не менее надо же где-то спать; он ведет здесь свое отдельное существование, лакомясь колбасой с промасленной бумаги по вечерам и заедая ее булочкой; время от времени, когда хозяева уже спят, воровато приводит сюда женщину, однако трепещет от ужаса, стоит его ложу заскрипеть, трепещет, раскаиваясь в желаниях, обуревающих его чресла, тем паче что за квартиру задолжал уже за целых три месяца. Вот что подразумевается под такими каморками. Да и здесь, на Новой Звезде, в каморке живет, как правило, кто-нибудь посторонний, а значит, и ничей. Но когда Шмёльцер решает однажды порекомендовать Соседу жильца, тот отказывается: не хочу, мол, сдавать, лучше уж на чем-нибудь сэкономлю. В каморке должна спать моя дочь. Однако в узких, как шланг, каморках в других квартирах Новой Звезды проживает множество постояльцев, едоков колбасы с промасленной бумажки.
А в остальном эти квартиры, или, вернее, эти соты похожи друг на дружку. Жилые соты, в которых Шмёльцер, Сосед и прочие товарищи накапливают политический мед, добывая его в ходе налетов всем своим роем на чешских работяг с кирпичного завода, босоногих шабашников, едва разумеющих по-немецки и ночами спящих прямо на печах для обжига и сушки — за неимением лучшего жилья. Добывают они его и на заседаниях Союза рабочих трезвенников, на собраниях лесорубов в Штирии, добывают в ходе пикетов в поддержку забастовщиков на ткацких фабриках по ту сторону Тайи; рой целеустремленных товарищей добирается аж до силезских ткачей в поисках все того же политического меда, который им предстоит копить у себя в жилых сотах до тех пор, пока во дворцах не запахнет капустой. И тогда этот мед в конце концов намажут на хлеб насущный собственной партийной политики, тогда мед подадут к завтраку, тогда медовыми станут и первый завтрак, и второй, и у этого меда будет крепкий запах красных гвоздик.
Только не упрекайте меня в деланной стыдливости: я вам не королева Виктория, в разговоре с которой, описывая тот или иной покрой одежды, следовало избегать слова «штаны». Я не называю кальсоны вещью «неизреченной», однако на тропу, ведущую на помойку, к человеческим испражнениями, к бутылочным затычкам, к используемым не по назначению партийным газетам и листовкам, одним словом, на тропу в клозет я еще не вступал и о ней не упоминал. А поэтому покинем жилые соты, выйдем в холодный кафельный коридор, держа наготове ключ, и направимся к коричневой двери клозета на лестничной площадке, клозета, которым пользуются Сосед с семейством, Шмёльцер с семейством и еще две семьи. Интересно, размышляет ли Шмёльцер и здесь на любимые темы: братство на Новой Звезде, каждый за каждого, один за всех и все за одного, все за всех? Этот клозет, используемый на равных правах Шмёльцером, Соседом и еще двумя членами кооператива (не говоря уж об их семьях), не слишком пригоден на роль первой и лучшей ступени для чувства коллективизма, переживающего стадию утреннего рассвета.
Общая водопроводная колонка с раковиной в коридоре — другое дело. Стоя около нее, женщины могут потолковать о ценах на молоко, пока из-под крана наполняется ведерко, о том, обзаводиться детьми или не обзаводиться, о собственной войне за существование, а несколько позже — и о мировой войне, о жалованье, которое мужья приносят домой, и о жалованье, которое они оставляют внизу, в пивной, — мыслящий рабочий не пьет, а пьющий — не мыслит, — столь афористически они не формулируют, но, несомненно, с такой формулировкой согласны.
Здесь, обступив полукругом раковину, женщины позднее, в последние два года войны, перемоют все косточки и новой императрице Ците. Она ведь постоянно, и всегда с детьми, проезжает мимо Новой Звезды по Лаксенбургской улице в императорский и королевский увеселительный замок Лаксенбург; именно этим маршрутом непопулярная в стране итальянка распоряжается везти ее в дворцовой карете к старинным охотничьим угодьям австрийских герцогов, с грохотом мчится в лакированной черной карете с занавешенными окошками под испытующими взглядами своих подданных.
Напротив рабочего общежития стоит старый одноэтажный дом, типичный для Вены дом буржуа средней руки с черной вывеской во всю длину фасада, на ней золотыми буквами: «Мясная лавка Штефля». Этот мясной магазин известен во всем районе, особенно хороша витрина с выставленными напоказ товарами, посередине которой произрастает из мраморной глыбы свиная голова. Штефль — член христианско-социалистической партии, поклонник Луэгера, одного из немногих столпов христианства, спасающих весь район от красного наводнения. Во рту у свиной головы на мраморном постаменте лимон и петрушка; свинячьи глаза закрыты, возможно, от страха перед зловещим зданием на другой стороне улицы, из слуховых окошек которого в любую минуту могут взмыть в воздух красные знамена, а не исключено и то, что свиная голова держит глаза закрытыми для молитвы. Справа — опасность появления знамен в слуховых окнах, слева — монумент, увенчанный свиной головой, хотя в политическом смысле «правое» и «левое» надо бы поменять местами. А императрица Австрии, проезжая мимо, даже не подозревает, в каких выражениях рассуждают о ней женщины в доме справа.