Фрезенбург обернулся.
– Как и мы все.
– Почему это?
– Потому. И думаем мы, как она, считаем себя пока что хорошими. И, как она, ищем немножко тепла, и света, и дружбы.
Фрезенбург усмехнулся половиной лица. Вторая половина из-за широкого рубца почти не двигалась, казалась мертвой, и Греберу всегда было странно видеть эту усмешку, замиравшую у барьера на лице. Будто бы не случайно.
– Мы такие же, как и остальные люди. Идет война, вот и все.
Фрезенбург покачал головой, тростью стряхнул снег с гамаш.
– Нет, Эрнст. Мы потеряли меру. Десять лет нас держали в изоляции – в изоляции ужасной, вопиющей, бесчеловечной и смехотворной заносчивости. Нас объявили расой господ, народом, которому другие должны служить как рабы. – Он горько засмеялся. – Раса господ… подчиняться каждому дураку, каждому шарлатану, каждому приказу, – при чем тут раса господ? Вот все это здесь – ответ. И, как всегда, бьет он больше по невинным, чем по виновным.
Гребер неотрывно смотрел на него. Здесь, на фронте, Фрезенбург был единственный, кому он по-настоящему, полностью доверял. Они выросли в одном городе и давно знали друг друга.
– Раз ты все это знаешь, – наконец сказал он, – почему же ты здесь?
– Почему я здесь? Почему не сижу в концентрационном лагере? Или не расстрелян за неподчинение?
– Я не об этом. Но ведь в тридцать девятом ты по возрасту не подпадал под призыв? Почему же в таком случае пошел добровольцем?
– В ту пору я и правда под призыв не подпадал. С тех пор ситуация изменилась. Теперь призывают и тех, кто старше меня. Но дело не в этом. Это не оправдание. Да и проблемы не разрешились оттого, что я здесь. Тогда мы внушали себе, что не хотим бросать отечество на произвол судьбы, когда оно воюет, и не имеет значения, что случилось, кто виноват и кто начал эту войну. Отговорка, конечно. Такая же, как и прежняя, что мы-де участвуем, только чтобы предотвратить худшее. Ведь и это была отговорка. Перед самими собой. И больше ничего! – Он резко ударил тростью по снегу. Собака бесшумно убежала, скрылась за церковью. – Мы искушали Бога, Эрнст… понимаешь?
– Нет, – ответил Гребер. Он не хотел понимать.
Фрезенбург помолчал и уже спокойнее добавил:
– Ты и не можешь понять. Слишком молод. Кроме истерической свистопляски да войны мало что видал. А я еще на первой войне побывал. И время между войнами пережил. – Он опять усмехнулся, одна половина лица улыбалась, вторая осталась неподвижна. Улыбка набегала на нее, точно усталая волна, но преодолеть не могла. – Хотел бы я быть оперным певцом. Пустоголовым тенором с убедительным голосом. Или стариком. Или ребенком. Нет, не ребенком. Не ради того, что еще грядет. Война проиграна, это ты хотя бы понимаешь?
– Нет.
– Любой генерал, сознающий свою ответственность, давно бы ее прекратил. Мы сражаемся тут ни за что. – Он повторил: – Ни за что. Даже не за сносные условия мира. – Он махнул рукой в сторону темнеющего горизонта. – С нами уже не станут вести переговоры. Мы тут хозяйничали как Аттила или Чингисхан. Нарушили все договоры и человеческий закон. Мы…
– Это же всё эсэсовцы, – с отчаянием сказал Гребер.
Он встретился с Фрезенбургом, потому что не хотел встречаться с Иммерманом, Зауэром и Штайнбреннером, думал поговорить с ним о старинном мирном городе на реке, о липовых аллеях и о юности, а теперь все стало только еще хуже. Прямо заклятье какое-то. От других он помощи не ждал, но ждал ее от Фрезенбурга, которого в сумятице отступления давно не видел, – и как раз от него выслушивал теперь то, что покуда не желал признавать, о чем хотел поразмыслить только дома, чего более всего боялся.
– Эсэсовцы, – презрительно бросил Фрезенбург. – Мы только за них сейчас и воюем. За СС, за гестапо, за лжецов и спекулянтов, за фанатиков, убийц и безумцев… чтобы они еще на год остались у власти. За них… а больше ни за что. Война давно проиграна.
Стемнело. Дверь церкви закрыли, чтобы свет не проникал наружу. В окнах виднелись темные фигуры, занавешивающие проемы одеялами. Входы в подвалы и блиндажи тоже маскировали. Фрезенбург глянул в ту сторону.
– Мы стали кротами. В том числе и душевно, черт побери. Больших успехов достигли, ох больших.
Гребер достал из кармана френча початую пачку сигарет, предложил Фрезенбургу. Тот отказался:
– Кури сам. Или забери с собой. У меня курева хватает.
Гребер покачал головой:
– Возьми!..
Фрезенбург бегло усмехнулся и взял сигарету.
– Когда едешь?
– Не знаю. Отпуск пока не подписан. – Гребер глубоко затянулся, выпустил дым. Хорошо, когда есть сигареты. Иногда они даже лучше друзей. Сигареты не сбивают с толку. Они безмолвны и добры. – Не знаю. С некоторых пор я вообще ничего не знаю. Раньше все было ясно, а теперь сплошная неразбериха. Эх, уснуть бы и проснуться в другие времена. Легко сказать, да только так не бывает. Я чертовски поздно начал думать. И гордиться тут нечем.
Тыльной стороной руки Фрезенбург потер шрам на лице.
– Не казнись. Последние десять лет нам крепко забивали уши пропагандой, трудно было расслышать что-нибудь другое. В особенности то, что не имеет зычного голоса. Сомнение и совесть. Кстати, ты знал Польмана?
– Он преподавал у нас историю и религию.
– Будешь дома, зайди к нему. Может, жив еще. Передай от меня привет.
– Почему бы ему не жить? Он же не солдат.
– Верно.
– Тогда наверняка жив. Ему ведь не больше шестидесяти пяти.
– Передай от меня привет.
– Конечно.
– Мне пора. Будь здоров. Пожалуй, мы больше не увидимся.
– Да, до моего возвращения. А это недолго. Всего три недели.
– Точно. В общем, будь здоров.
– Ты тоже.
Фрезенбург зашагал по снегу прочь, к своей роте, которая стояла в соседней разрушенной деревне. Гребер провожал его взглядом, пока он не исчез в сумраке. Потом пошел обратно. Возле церкви он заметил темный силуэт собаки. Дверь открылась, на миг блеснула узенькая полоска света. Вход завесили плащ-палатками. Эта чуточка света казалась теплой, едва ли не домашней, если не знаешь, зачем она нужна. Он подошел к собаке. Та метнулась в сторону, и Гребер увидел в снегу возле церкви разбитые фигуры святых. Рядом валялся сломанный велосипед. Их вынесли вон, там, внутри, каждый сантиметр пространства был на счету.
Он пошел дальше, к подвалу, где обретался его взвод. Тусклая вечерняя заря висела за руинами. Чуть в стороне от церкви лежали покойники. В талом снегу нашли еще троих, октябрьских. Они размякли и выглядели уже почти как земля. Рядом лежали другие, скончавшиеся в церкви сегодня под вечер. Эти были еще бледные, враждебные, чужие и пока что непокорные.
4
Они проснулись. Подвал трясло. В ушах гул. Сверху сыпался мусор. Зенитки за деревней неистово громыхали.
– Выходим отсюда! – крикнул кто-то из недавнего пополнения.
– Спокойно! Свет не зажигать!
– Валим из этой крысоловки!
– Идиот! Куда? Спокойно! Черт побери, вы все еще новобранцы?
Глухой удар снова сотряс подвал. В темноте что-то рухнуло на пол. С треском полетели осколки камней, грязь и щепки. Тусклые молнии мелькали в отверстии над головой.
– Там людей засыпало!
– Спокойно! Всего-то кусок стены обрушился.
– Валим! Пока нас тут всех не похоронило!
На фоне бледного подвального входа виднелись фигуры.
– Болваны! – крикнул кто-то. – Оставайтесь здесь! Здесь нет осколков.
Но его не слушали. Не доверяли неукрепленному подвалу. И были правы, как и те, кто оставался. Это ведь дело случая – тебя может и завалить, и с тем же успехом убить осколком.
Они ждали. Под ложечкой сосало, дышали осторожно. Ждали следующего разрыва. Наверняка поблизости. Но не дождались. Вместо этого несколько раз кряду долбануло гораздо дальше.
– Черт! – выругался кто-то. – Где наши истребители?
– Над Англией.
– Молчать! – гаркнул Мюкке.
– Над Сталинградом, – сказал Иммерман.
– Молчать!
В паузах меж выстрелами зениток послышался рев моторов.
– Вот они! – крикнул Штайнбреннер. – Наши!
Все навострили уши. Сквозь вой снаружи просачивалась трескотня пулеметов. Затем три разрыва, один за другим. Прямо за деревней. Блеклая вспышка метнулась через подвал, и в ту же секунду внутрь стремительно ворвался свет, белый, красный, зеленый, земля вздыбилась и раскололась бурей грома, молний и тьмы. В утихающих раскатах доносились крики наверху и треск обвалившихся стен подвала. Гребер ощупью выбрался из-под дождя известки. Церковь, подумал он, чувствуя себя настолько опустошенным, будто состоял из одной только кожи, все остальное из него дочиста выдавили. Вход в подвал уцелел, возник серым пятном, когда ослепленные глаза снова начали видеть. Гребер пошевелился. Он был невредим.
– Черт побери! – сказал Зауэр, совсем рядом. – Прямо под боком. По-моему, весь подвал разнесло.
Они поползли к выходу. Снаружи опять загрохотало. В промежутках слышались команды Мюкке. Упавший камень раскроил фельдфебелю лоб. В мерцающем свете кровь черным ручьем текла по его лицу.