Мы не сказали друг другу ни слова. Я повела Эндрю в спальню, и мы легли на кровать, стоявшую под высокими георгианскими окнами, закрытыми желтыми шелковыми шторами. Шторы были украшены вышивкой в виде бледной листвы. В этой листве прятались птицы. Они молчали и словно бы нас осуждали. В Кингстоне-на-Темзе было ясное майское утро, но сквозь шторы проникал темный, ярко-шафрановый свет. Он был лихорадочный, какой-то почти малярийный. Стены спальни были желтыми и цвета охры. А кабинет Эндрю, от которого спальню отделяла скрипучая лестничная площадка, был белым — наверное, это был цвет чистых листов бумаги. Оттуда я увела его после ужасного телефонного звонка. Склонившись над его плечом, я прочла несколько слов из его колонки. Он не спал всю ночь — готовил статью о Ближнем Востоке, регионе, где он никогда не бывал, по которому не был специалистом. Было лето две тысячи седьмого года, и мой сын сражался с Пингвином и Паффином, а моя страна воевала с Ираком и Ираном, а мой муж формировал общественное мнение. Это было лето, когда никто не снимал маскарадные костюмы.
Я увела мужа от телефона. Я повела его в спальню, взявшись за крученый пояс его халата, потому что где-то прочла, что такое мое поведение должно его возбудить. Я уложила его на кровать.
Я помню, как Эндрю двигался внутри меня. Будто часы, у которых ослабла пружина. Я притянула к себе его голову, посмотрела в его глаза и прошептала: «О боже, Эндрю, ты нездоров?» Муж не ответил. Он только зажмурился, а из глаз его текли слезы, и мы стали двигаться быстрее и тихо стонать, и эти звуки сливались в наш общий стон, наполненный отчаянием.
Эта маленькая трагедия разбудила сына, который привык сражаться со злом более масштабно и прямолинейно. Я открыла глаза и увидела Чарли, стоящего на пороге спальни и глядящего на нас через маленькие миндалевидные прорези в маске летучей мыши.
— Вы сражайтесь со злюками, мамочка?
— Сражаетесь, Чарли. Не «сражайтесь», а «сражаетесь».
— Сражаетесь?
— Да, Бэтмен. Именно этим мы занимаемся.
Я улыбнулась сыну. Мне было интересно, что он скажет дальше.
Он сказал:
— Кто-то покакил в мой костюм, мамочка.
— Покакал, Чарли.
— Да. Очень-очень сильно покакал.
— О, Бэтмен. Ты правда покакал в свой костюм?
Бэтмен покачал головой. Его ушки летучей мыши закачались.
— Не я покакил. Это Паффин.
— Ты хочешь мне сказать, что Паффин пришел ночью и покакал в твой костюм?
Бэтмен торжественно кивнул. И только в этот момент я заметила, что он в маске и плаще, но без комбинезона. Он протянул мне комбинезон, чтобы я посмотрела. Что-то вывалилось и упало на ковер. Запах распространился неописуемый. Я села на кровати и увидела несколько какашек, лежащих на ковре. След тянулся от двери. Где-то внутри меня проснулась девочка, получавшая в школе отметки «А» по биологии, и я с эмпирической заинтересованностью обнаружила, что какашки находятся во многих местах: на ладошках Бэтмена, на дверном косяке, на стене у двери, на моем радиобудильнике и, конечно, на костюме летучей мыши. Все вокруг было перепачкано какашками моего сына. Его руки. Его лицо. Даже желто-черный символ летучей мыши на грудной части комбинезона. Я попыталась поверить, что это помет Паффина, но у меня не получилось. Это был помет летучей мыши.
Я смутно вспомнила одну страницу из книги о воспитании детей.
— Все хорошо, Бэтмен. Мамочка не сердится.
— Мамочка помоет каки?
— Гм. А-а-а… Господи.
Бэтмен сурово покачал головой:
— Нет. Не Господи. Мешочка.
Растерянность и ощущение вины сменились недовольством. Я повернула голову к Эндрю. Он лежал, крепко зажмурившись, судорожно скрестив руки. Мало было его обострившейся депрессии и нашего прерванного безрадостного секса, так теперь еще спальню заполнял удушливый запах испражнений.
— Бэтмен, а почему ты папочку не попросишь тебя помыть?
Мой сын долго смотрел на отца, а потом перевел взгляд на меня. Терпеливо, будто бы он что-то втолковывал имбецилу, он снова покачал головой.
— Ну почему? — умоляюще спросила я. — Почему ты не попросишь папочку?
Бэтмен торжественно объявил:
— Папочка сражается со злюками.
Грамматика была безукоризненная. Я посмотрела на Эндрю.
— Да, — сказала я и вздохнула. — Пожалуй, ты прав.
Пять дней спустя, в последнее утро, когда я видела мужа живым, я облачила моего отважного крестоносца, накормила его завтраком, и мы с ним бегом добрались до детского сада «Ранние пташки». Вернувшись домой, я приняла душ. Эндрю смотрел на меня, когда я натягивала колготки. В авральные дни я всегда одевалась особенно тщательно. Туфли на высоком каблуке, юбка, строгий зеленый пиджак. В издании журнала существует свой ритм, и если главный редактор не будет в него попадать, ей нечего ожидать того же ритмичного танца от своих сотрудников. Я не генерирую оформительские идеи в туфлях на платформе, не сдаю номер в печать, будучи обутой в кроссовки. Словом, я опаздывала на работу, торопливо одевалась, а Эндрю лежал на кровати голый и смотрел на меня. Он не сказал ни слова. И когда я оглянулась, выходя из спальни, он все еще на меня смотрел. Как описать моему сыну последнее выражение лица его отца? Я решила, что скажу сыну, что его отец выглядел очень умиротворенно. Я решила не говорить ему, что мой муж разжал губы, чтобы что-то сказать, но я опаздывала, поэтому отвернулась.
Я приехала в офис примерно в девять тридцать утра. Редакция журнала находилась в Спитафилдс, на Коммершиэл-стрит, в полутора часах езды на общественном транспорте от Кингстона-на-Темзе. Самые противные моменты наступают, когда пересаживаешься с наземного транспорта в метро. Там всегда такая жара. В каждом вагоне — по две сотни пассажиров. Мы все стояли, прижатые друг к другу, неподвижные, и слушали скрежетание колес по рельсам. Я проехала три остановки, прижимаясь к худощавому мужчине в парусиновой куртке. Он тихо плакал. Стоило бы отвести глаза, но я даже головой пошевелить не могла. Пришлось смотреть. Мне хотелось положить руку на плечо этого печального человека — сочувственного прикосновения было бы вполне достаточно, — но мои руки были зажаты теми, кто стоял рядом со мной. Быть может, другим пассажирам тоже хотелось как-то утешить плачущего мужчину, но мы все были слишком сильно придавлены друг к другу. Столько было в вагоне доброжелательных людей, а сострадание этому мужчине никак нельзя было выразить, потому что пришлось бы тогда расталкивать остальных пассажиров, а это так невоспитанно, так не по-британски. Я не была уверена, что смогу выказать этому человеку свое участие, свою заботу под молчаливыми взглядами других людей. Ужасно было с моей стороны не проявить к нему никаких чувств, но я разрывалась между двумя видами стыда. С одной стороны, мне было стыдно, что я не помогаю ближнему. С другой стороны, мне стыдно было сделать это первой.
Я беспомощно улыбалась плачущему мужчине, а из головы у меня не выходил Эндрю.
Но как только выходишь из метро, о ближних сразу можно забыть. Лондон — это очень красивая машина для забывания о ближних. В то утро город был ярким, свежим и гостеприимным. Меня волновало завершение работы над июньским номером, и последние пару минут по пути до офиса я почти бежала. На фасаде нашего здания красовалось название журнала — «Nixie»[13]. Розовые неоновые буквы трехфутовой высоты. Я немного постояла у входа и отдышалась. Ветра не было, и слышалось тихое потрескивание неона на фоне уличного шума. Я стояла, взявшись за ручку двери, и гадала, что же хотел сказать мне Эндрю как раз перед тем, как я ушла.
Мой муж не всегда терял дар речи. Долгие периоды молчания начались с того самого дня, когда мы встретились с Пчелкой. До этого Эндрю не умолкал ни на минуту. Во время нашего медового месяца мы говорили без конца. Мы жили в вилле на побережье, пили ром и лимонад и говорили так много, что я даже не замечала, какого цвета море. Когда мне нужно остановиться и вспомнить, как сильно я когда-то любила Эндрю, мне надо только об этом подумать. Мировой океан занимает семь десятых поверхности земного шара, а мой муж ухитрился сделать так, что я об этом и думать забыла. Вот как много он для меня значил. Когда мы возвратились в наш «новобрачный» дом в Кингстоне, я спросила Эндрю про цвет моря во время нашего медового месяца. Он проговорил: «Ну да… оно было синее?» А я сказала: «Будет тебе, Эндрю, ты же профи, найди еще какие-нибудь слова». И Эндрю сказал: «Ну ладно, тогда так: могучая ширь океана была подобна ультрамариновой ткани, отливавшей багрянцем и золотом в тех местах, где пылкое солнце играло на гребнях волн, обрушивающихся в мрачные глубины, окрашенные в зловещий индиго».
Последнее слово он растянул и произнес низким, комически-помпезным голосом, да еще и брови вздернул. «ИНН-диго», — выговорил он почти басом.