Медсестра трясет меня за плечо.
— Все, кто хотел сойти на берег, уже на берегу, — улыбается она.
Я, дрожа, пытаюсь улыбнуться ей в ответ, на мгновение забыв, что она не видит моего лица. Когда я вспоминаю об этом — после того как встаю, опираясь на перила, и с некоторым усилием закидываю на плечи мешок — и оборачиваюсь, чтобы поблагодарить ее вслух, она уже уходит.
Теперь нас окружает город. Паром причалил в тени моста, широкого, прочного; возможно выкрашенный, сейчас, в темноте, он черной массой нависает над темной водой, скрывая ночное небо. Я одним из последних спускаюсь, волоча ноги, по мосткам и схожу на набережную и лишь после этого оборачиваюсь, чтобы взглянуть на реку. Оба берега сверкают огнями — лентами, арками и башнями сотни архитектурных стилей, они мерцают в ночи, словно драгоценные камни, отражаясь в темной воде, и мне кажется, что я в Петербурге, Багдаде или Хо-Ши-Мин-вилле, — только башня здесь — это просто башня, а арка — просто арка. Город больше и красивее, чем я ожидал. Вдоль набережной тянется широкий тротуар, заполненный женщинами всех возрастов, рас и национальностей.
Предположим, что миллиарды лет назад история изменила свой ход таким образом, что эволюция многоклеточной жизни пошла совершенно иным путем и привела к этому настоящему — настоящему, в котором эти женщины, бесспорно принадлежащие к роду человеческому, идут по улицам этого города, подобного любому знакомому мне населенному людьми городу, говорят на языках, которым я научился от мужчин. Я согласен с тем, что это предположение в приближении до многих, многих цифр после запятой просто невозможно.
Но в невозможном часто есть такая цельность, что просто отсутствия вероятности мало.
Я дошел уже до этого; произошло уже слишком много необратимых вещей.
Я останавливаю худощавую темнокожую женщину с широкоскулым лицом индианки, одетую в профессиональные черно-белые одежды, и спрашиваю ее по-арабски, в какой стороне находится север.
— Вон там, — указывает она. — Вверх по ступеням. Впереди, рядом с мостом, берег круто берет вверх, туда ведет
широкая каменная лестница.
Я понимаю, что надеялся увидеть направление течения реки. Должно быть, моя поза выдает это, потому что женщина улыбается, словно извиняясь, и беспомощно пожимает плечами.
— Куда вы направляетесь? — спрашивает она.
Я обвожу взглядом реку, оглядываюсь на паром, затем смотрю на женщину.
— Я не уверена, — говорю я ей. — Я первый раз в Эретее.
— На Хаулан-роуд находится центр для приезжих, — предлагает она. — Вверх по лестнице, потом налево — это будет улица Святой Жанны, — затем повернете направо у первой круговой развязки. Там есть указатели на пяти языках, вы его не пропустите. Служащие смогут найти вам отель.
Это не худший вариант.
— Спасибо, — говорю я ей.
— Мир вам.
Вверх. Ступени невысокие, они предназначены для более низкорослых людей, чем я, и в другое время я смог бы перешагивать через две-три ступени. А сейчас я еле бреду, сгибаясь под тяжестью мешка и лихорадки — то есть Лихорадки: больше нельзя притворяться, что это не так. Озноб накатывает волнами. Воздух теплый, чуть-чуть прохладнее, чем внизу, в дельте, в нем чувствуется близость реки. Я вспоминаю второй год в университете и пеший поход в предгорья Памира; вспоминаю, как я сидел на корточках под резким ветром, как скользили мои ботинки на первом осеннем льду, как я передвигался крошечными шажками и во время подъема боялся, что следующий шаг окажется последним — что я соскользну вниз, в километровую бездну.
Тогда я каким-то образом остался в живых. Каким-то образом я остаюсь в живых и сейчас и оказываюсь на верхней ступеньке, дрожа от усталости и приступа озноба. Я выхожу наверх и бросаю первый взгляд на небо.
— Боже. — Слово вырывается у меня невольно, сквозь стучащие зубы.
Там, за уличными огнями, за увенчанными звездами стройными башнями, поднимается оно — узкая лента серебристого лунного света, переходящего в сверкающее золото там, где оно выходит из тени горизонта, затем почти скрывается из виду, но не исчезает совсем, и даже я затуманенным, неверным взглядом вижу его. В самом высоком месте серебряная лента под прямым углом соединяется с другой лентой, золотым кольцом.
Космический лифт и кольцевая экваториальная станция.
Кольцо — это арка, которая простирается от горизонта до горизонта. Невозможно было не заметить ее раньше. Я должен был видеть ее с «Упорного». Я должен был видеть ее из Хай-минга. С любой точки Ипполиты она должна выглядеть как самая яркая точка на небе.
(Где-то в моем подсознании мысленная модель причинно-следственной аномалии, созданию которой я посвятил десять лет, стремительно расширяется, теперь она существует в трех, четырех, пяти дополнительных измерениях…)
Моя решимость тает. Я отрываю взгляд от удивительного кольца и внезапно обнаруживаю, что бегу обратно, к реке, вниз. Позади меня раздаются громкие женские голоса, испуганные, сердитые, встревоженные.
Из-за бурки я вижу только узкий участок пространства перед собой. Никакого бокового зрения. Мост. Я на мосту. Я не могу найти ступени.
Я оборачиваюсь, смотрю назад — кольцо по-прежнему на месте.
Галлюцинация. Бред — один из симптомов Лихорадки Амазонок.
— Бред, — я неожиданно наталкиваюсь на кого-то и оборачиваюсь, чтобы объяснить, — один из симптомов…
А с кем я говорю? Я ничего не вижу сквозь проклятую вуаль. Я спотыкаюсь и смотрю сверху вниз в лицо крепкой блондинке средних лет, одетой в красное; она выглядит точь-в-точь как английская королева, когда мы танцевали для нее в Гластонбери «Короля былого и грядущего».[18]
— Я исполнял партию Ланселота, — говорю я ей; сам уже не знаю, на каком языке — арабском, турецком или русском. — Это было великолепно. — Я вращаюсь вокруг своей оси, мне удается выполнить половину pirouette a la seconde,[19] затем я теряю равновесие.
Королева подхватывает меня под руку, озабоченно нахмурившись.
— Вам нужна помощь, — произносит она настойчиво, и мне не нужно знать, на каком языке она говорит, — я ее понимаю.
— Это все проклятая вуаль, — извиняющимся тоном объясняю я. — Я ничего не вижу сквозь нее. — Я вырываюсь из рук женщины и начинаю подбирать ткань, чтобы снять бурку через голову. — Какого черта вы продолжаете носить их после того, как мы вымерли?
Я знаю, что это несправедливо, ведь английская королева не носит бурки. А что на ней было? Круглая шляпа с цветочками. Я пытаюсь извиниться, сказать ей, как мне понравилась ее шляпа, но ткань приглушает мой голос, и я бросаю свои попытки.
— Все, хватит! — Я выпускаю из рук ткань, оборачиваюсь к королеве, чтобы сказать ей, что сдаюсь.
Огни, уголком глаза я вижу сквозь кружево огни. Я на улице.
— Я на улице! — кричу я во все горло. — Эти чертовы накидки!
Слышен скрежет шин. Кто-то хватает меня за локоть, и я вспоминаю сведения из начальной школы.
— Количество пешеходов, пострадавших в дорожно-транспортных происшествиях в Кабуле в четырнадцатом веке хиджры… — начинаю я и внезапно, не успев закончить, оказываюсь лежащим на спине, на мостовой, мне не хватает воздуха. Пахнет примятой травой. Надо мной в ночи сверкают огни города.
Вокруг раздаются женские голоса:
— Она ранена?
— Кто-нибудь, вызовите «скорую»!
Огни несутся прямо на меня, разбухают и заполняют весь мир.
Я слышу их, хотя ничего не вижу.
— Температура сорок и пять, — произносит врач, и звук такой, словно она говорит в микрофон. — Пульс сто десять. Давление…
— Возможно, это какая-то разновидность аутоиммунной реакции. — Другой женский голос, знакомый мне. Прекрасный арабский, как у ученого.
— Мариам? — каркающим голосом выговариваю я.
Она кладет руку мне на лоб — ладонь крепкая и прохладная.
— Доктор Орбэй позвонила мне, — говорит Мариам. — Они нашли ее адрес в твоем мешке. А теперь молчи, Язмина. Я о тебе позабочусь.
Врач перебивает ее:
— …сто пятьдесят на восемьдесят. Если вы правы… — (Я представляю, как она качает головой.) — Здесь мы мало чем можем помочь, разве что стабилизировать ее состояние. Возможно, за пределами планеты удастся сделать что-нибудь.
Закрыв глаза, я снова вижу арку. Кольцо ускорителя, место прыжка для звездолетов. Кольцо Ипполиты было уничтожено в начале карантина. Но оно все еще там. Это не место, это скорее ворота.
Куда?
Я снова вспоминаю Ланселота, застывшего у дверей часовни Грааля, одаренного видением того, к чему ему не дано было прикоснуться.
Сестры раздевают меня, моют, снова заворачивают во что-то — похоже, в мягкие одеяла, хотя моей воспаленной коже они кажутся сотканными из проволоки. Я ожидаю реакции на свое обнаженное тело, — шок? гнев? отвращение? — но ничего не происходит.