– А очень просто. Я включаю в себе Шерлока Холмса. – Ася с ногами забралась в кресло и уже набрасывала что-то в блокнот, проворно шурша карандашом, по-птичьи вертя головой, мелко поглядывая. Маша, как перед фотографированием, пригладила волосы и опять пожалела: «Вот дура! Ну кто мешал задержаться, умыться и ресницы подкрасить!» – А Шерлок Холмс думает, кх-кх! – продолжала Ася. – If I were Asya Dobrovolsky, where I could put the thing I was looking for? А вот если бы я был Асей Добровольской, куда бы я мог положить эту вещь, которую я ищу? И сразу находит. То есть я нахожу. – Ася рывком выдрала лист из блокнота, откуда-то выудила цветную яркую кнопку, вспрыгнула на стул и поместила Машин портрет на стенку рядом с тем самым портретом Игната.
Ох, Маша даже зажмурилась, смутилась, смешалась, стушевалась и что там еще говорят в таких случаях. А Игнат вдруг кашлянул, сурово зыркнул на Асю, сразу засобирался, быстро попрощался и ушел. Нормально, вообще? Маше даже показалось, что уж слишком он заторопился и попрощался сухо. Только что гоготали, как сытые гуси под чьим-то забором, а сейчас выпрямил спину, такой важный, преподаватель, аспирант, можно сказать, прямо аспирантище.
«Ну вот… – подумала она тогда про себя и скисла, – еще этого мне не хватало!» А чего именно, она себе боялась признаться. Но как будто всю накопленную за эти полчаса или сколько-то там, согретую солнцем короткой прогулки радость со вкусом ворованной черешни, все совпадения и попадания – все это как будто унесли в Игнатовом дурацком портфельчике, как будто ее, этой радости, и не было, а все вдруг придумалось, показалось. «Ну и потом, чего я хочу? – думала она. – Лохматая, ненакрашенная, в старых шортах, какая-то одна из тысячи студенток университета».
И хотя Маша серьезно приуныла, не признаваясь себе в этом, стараясь не показывать это свое уныние забавной, очаровательной Игнатовой сестричке, в тот же день она познакомила ее со своими друзьями, с соседями и заочно – с Мирочкой и ее сестрой Раюней, будущими врачами, которые уехали с родителями в Израиль. Показала квартиру, где они жили, стол под виноградом, где все вместе сидели – играли, читали, ели. Познакомила и со своей сливой-венгеркой. Они с Асей даже забрались туда и немного посидели среди ветвей. Правда, говорить Маше хотелось тогда только о том, о чем ни с кем говорить было нельзя. А уж тем более с Асей.
– Втрескалась я, короче. Накрепко втрескалась, – констатировала Машка. – Влюбилась. Коза.
Видение…а закончилась его великая и страшная жизнь за мгновение до восхода солнца.
На рассвете, когда женщины отправились за водой к роднику, Равке вошла в опочивальню, увидела его, лежащего недвижно, всего в крови, и поняла сразу, что он не дышит. А ведь верилось, что бессмертный, всесильный, бесстрашный, всевластный покоритель мира. Поняла сразу, что поздно его вернуть, оживить: ни водою живой, ни кровью людской, ни соком горьким полынным, ни речами утешительными ласковыми, ни заговорами, ни бормотаньем колдовским не поднять, ничем уже не помочь. Она, кормилица его старая, слывшая ведьмой степной и пустынной, как ковыль мотавшаяся по миру за божеством своим, бездомная, грязная, в рванье с перьями и вретища из шкур зловонных непристойно облаченная – что ела она, что пила, никто не знает, чем жива была, – коротавшая ночи у порога его, кормилица его Равке. Она хрипло взревела, завизжала, застонала, выдирая спутанные седые косы, никогда не видавшие гребня, сто лет назад мелко и туго заплетенные, свитые, скрученные как змеи по всей сухой маленькой голове, царапая морщинистое, будто глиной покрытое лицо, запрокинув голову, качаясь, мыча, переступая с одной ноги на другую, вытанцовывая нелепый, страшный, дикий, безумный последний танец, причитая и воя:
– Аыыыыыы! Аыыыы! Смолкни все! Цааарь убит! Убит! Дитяааа! Божество наше! Жизнь моя! Умер! Что же ты натворил, мой мальчик?!
С яростным шумом, захлопав в панике крыльями, взлетели сотни воронов, каркая гортанно, оглушительно. Равке вдруг застыла, перед собой глядя, не вытирая мокрого от слез лица и не видя ничего стеклянными глазами, вытянула вперед медленно руку, унизанную жуткими гремучими браслетами из кожи змеиной, из чьих-то костей и зубов, направила свой скрюченный когтистый палец на молодую жену вождя Ют, несколько раз ткнула им в лицо девушке, что покорно сидела у ложа супруга, светилась в тусклой утренней мгле ясным белым лицом и отливавшими утренней луной серебристыми волосами, сидела, кротко обняв колени, и ждала своей участи. Охрана тут же по немому повеленью подхватила и увела Ют в женский шатер, слепо подчинившись ведьме Равке, не разбираясь, увела на расправу к другим женам царя. Жрецы, сопровождавшие Ют, перешедшие в селение вместе с госпожой своей из-за тихой чистой молодой реки Борейон, что родилась и побежала, весело сверкая и перекатываясь рукавом от Истра, жрецы, безмятежные добрые мудрые люди, носившие на плечах белые нездешние мягкие шкуры, жрецы, вырастившие девочку и воспитавшие настоящую принцессу германскую, обучившие ее как женским, так и мужским языкам многих племен и народов, жрецы, преданные, проверенные не раз, авгуры, умевшие предсказывать будущее, наблюдая полеты и поведение птиц, звездочеты, по светилам способные читать грядущее, знахари, готовые врачевать недужных, кто бы они ни были, – они, жрецы, не сумели и не успели спасти свою госпожу, так как одного, чего не умели, – сражаться и убивать. В знак скорби по своей принцессе Ют жрецы порезали себе лица. Мужчины – щеки. Женщины – переносицу. Над селением, как черные низкие грозовые тучи, нависли крики, рыдания и густой животный нечеловеческий вой. Никто не ждал, что в счастливую свою брачную пору с бесценной желанной юной женой он погибнет внезапно. В одночасье.
Нет царя, значит, и царства не стало. Он был – царство. Царство – был он. Погиб вождь, распалась империя. Как и чем было жить теперь его народу? Царь всегда решал за них. Он думал за них. Он кормил их. Он давал им войну, чтобы у народов его было золото, вдоволь еды, женщины и кони. Он учил их ненавидеть и быть счастливыми от своей ненависти. Они не умели больше ничего, они не смотрели по сторонам, а только вперед. Впереди всегда был он, вождь, царь. И вот его не стало. Никто не учил их, как горевать и жалеть. От этого сила навалившейся скорби была так велика, тяжела, неведома ранее, что люди, сраженные известием о гибели вождя, падали замертво.
Те из охраны, кто по приказу советников царя, ведомые указующим когтем ведьмы Равке, утром пришли за юной покорной молчаливой женой его Ют, чтобы отдать ее на растерзание в женский шатер, те, что вели ее, робея, держа ее белые невиданные шелковые руки и плечи, были после убиты. И вслед за растерзанной Ют были убиты все жены вождя. Были убиты и те, кто убивал палачей его юной жены. Все, кто готовил с сердечной тоской в груди погребение вождя, были убиты. Все, кто увидел вождя в утро его смерти, убитого так непристойно, на ложе супружеском, а не в бою или в схватке со зверем, были убиты. Те двое мальчиков-рабов из германского племени, которые расчесывали, заплетали гриву и чистили строптивого царского коня, плакавшего человеческими слезами, и подвели его к хозяину, павшему в последней битве с вечностью, тоже были зарезаны. И жеребец его, тонконогий восхитительный молодой резвый красавец, так сильно отличавшийся от боевых приземистых коней, как бывшая принцесса, рабыня Ют, от других усталых, выработанных, измученных, смуглокожих, черноволосых рабынь, – конь его тоже был заколот. Все, кто видел кровавое погребение вождя, были убиты. Их предсмертные слезы, их невинная кровь осталась на золоте, на драгоценностях, на мече легендарном, на луках, стрелах и обыденных предметах, необходимых в посмертном путешествии души царя и жизни в ином мире, предметах и оружии, что бережно уложили они ему, покойному.
Равке перерыла все, осмотрела каждую вещь, что положили вождю с собою в путь далекий, рыскала, принюхиваясь, шумно и часто втягивая носом, крутя головой, как крыса, шарила чуткими своими пальцами в складках одежд. Что она искала? Находила ненужное, стряхивала с рук куда попало. Что разыскивала? Никому не было ведомо. Голосила страшно, задыхалась, но искать не переставала. Двигалась все медленнее, все трудней, затем, почуяв что-то непреодолимое, роковое, схватилась за горло, доплелась обреченно до места, где прощались с ее единственной драгоценной любовью, с дитятком ее, с Младшим, потянулась другой рукой к нему из зловонной орущей толпы, не дотянувшись, прошла еще на негнущихся неверных ногах, закричала: «Камеееень, Мальчик! Пропал кааамень, Мальчик!» – вдруг легко вздохнула, тихо и нежно рассмеялась своим удивительным детским смехом, как будто никому не принадлежащим, занесенным случайно южным ветром, молвила удивленно и кротко: «Как же не нашла? Как же не поспела?» – да и рухнула замертво, тут же почернев лицом еще больше, уставившись пустыми глазами в равнодушные к ней, незнакомые с ней, недоуменные серые небеса.