— Ты мне снился прошлой ночью. Ты сидел на стуле, а я — на полу, обнимая твои колени, и я сказала: «Я люблю тебя», а ты ответил: «Хорошо бы ты сумела справиться с этим».
Он протянул руку и коснулся моей руки, и я отдернула руку. Но через минуту мы опять потянулись друг к другу, и я плакала в его ладонях, а он говорил: «Помоги мне, я так несчастен». А потом мы услышали шарканье ночных туфель, это Эден шла в столовую, чтобы открыть банку с молоком для малыша, и я сказала ему, чтобы он уходил и больше не возвращался никогда.
17 февраля Нононг позвонил мне. Мы долго болтали о том, о сем — о множестве бессмысленных вещей. Потом, уже незадолго до того, как японцы отключили телефон, я услышала его голос на другом конце провода, произнесший отчетливо и нежно: «Выслушай меня и запомни, Виктория, я люблю тебя». И это был единственный раз, когда он сказал мне это.
IVМы бежали на церковный двор, но даже здесь лучше всего было бы зарыться в землю. Наш дом сгорел, и Бони получил ожоги, пытаясь спасти мистера Соломона, который впал в панику и никак не мог выбраться из своей запертой комнаты. Отец и Рауль несли Бони на одеяле, превращенном в подобие гамака. Лина и я шли рядом — она нацепила тот знаменитый пояс, в который запрятала все свои богатства, и волокла еще шесть плетеных сумок, набитых одеждой. Я несла любимое платье, подушку и бутылку с чистой водой. Следом шла Эден с двухмесячным ребенком на руках. Последней — мама с котлом вареного риса и кусками жареной свинины. От Тафт-авеню ясно был виден берег с разрушенными до единого зданиями. Японцы заперлись в Колизее имени Рисаля[57], и было слышно, как оттуда с воем вылетали снаряды и взрывались где-то далеко.
Три самолета с ревом снизились прямо над нами. Дрожа, мы с Линой забились в убежище, куда уже забился китайский консул с семьей, но они выразили недовольство нашим вторжением в их тесное пространство. Мама бросилась к другому убежищу и выскочила оттуда, крича, что там человек с наполовину оторванным лицом. Мы слышали, как Бони там, наверху, молил не бросать его… Потом мы разбежались в разные стороны.
Вскоре мы каким-то образом все опять оказались вместе. У отца был план: пробраться на юг, в Пасиг, спасаясь от снарядов, долетавших с севера. Они с Раулем подняли Бони и понесли. В панике я потеряла туфли и осталась босиком. А в убежище я забыла свое любимое платье. Когда снаряды стали падать рядом с нами, мы бросились на землю, зажимая пальцами уши, но все равно слышали их пронзительный свист и страшные крики раненых. После одного из налетов, длившегося дольше других, мы выбрались из убежища, и тут оказалось, что Бони куда-то исчез. Позднее говорили, будто его видели в толпе на Тафт-авеню.
На пути в Пасиг мы заскочили передохнуть в дом Авельяны, единственный сохранившийся в Малате[58]. Японский снайпер открыл огонь, и мы укрылись в развалинах, пробравшись между мертвыми и ранеными. Один Рауль сохранял хладнокровие. Он забрал у мамы котел с рисом, и, когда мы падали на землю и рис просыпался, он собирал его, отряхивал грязь с кусков свинины — и все это непринужденно, с шуточками. Он захватил с собою четки и не расставался с ними, повторяя, что, если ни с кем из нас ничего не случится, он сделается священником.
Мы спустились в разрушенный подвал и обнаружили там группу бьющихся в истерике метисов. Дочь сеньоры Бандана, подруга Лины, сообщила ей, что подвал все время под пулеметным обстрелом и поэтому необходимо перебраться в бетонный гараж, где спряталась вся ее семья. Лина ушла с ней. Мы верили в свою удачу и остались. Устроились поудобней, сделали по маленькому глотку воды из бутылки, но до еды никто не дотронулся. Ребенок Эден, сосавший грудь, оказался в крови, и она плакала, роняя слезы ему на лицо. Несколько минут спустя появилась Лина, одна. Она была вне себя. В гараже, куда они с подругой направлялись, взорвалась граната, и она видела, как вся семья Бандана и ее подруга погибли.
Мы бежали, не думая о цели. Наконец мы нашли высокую бетонную стену, возле которой несколько железных листов образовали нечто вроде убежища; правда, от каждого движения листы громыхали, выдавая наше присутствие. Несколько японских солдат впали в безумие: штыками они тыкали в развалины всюду, где им чудился какой-нибудь шорох. Рауль сжал голову руками и посапывал как младенец. Мы слышали, как поблизости ходит японский солдат — его кованые сапоги тяжело стучали по камням. Ребенок Эден захныкал. Эден дала ему грудь, но он не взял — молока у нее давно уже не было. «Успокой его», — прошипела мать. Шаги приближались, потом замерли. Мы услышали, как щелкнул затвор. Потом шаги раздались опять, направляясь к канаве напротив нашего убежища. Теперь ребенок захныкал всерьез. «Размозжить ему голову бутылкой», — предложил кто-то. Бутылка оказалась в руке отца. Он поднял ее для удара и опустил — схватило живот. Потом он попытался стиснуть тонкую детскую шейку, но пальцы у него сделались слабыми, точно из ваты. Солдат был уже совсем рядом. К счастью, ребенок на минуту затих.
Когда шаги стали удаляться, все разом заговорили. «Уходи, Эден, — сказал отец, — уходи с ребенком и спаси нас. А может, ты и сама сумеешь спастись». Эден медленно вылезла наружу, произведя адский грохот листами железа. Через минуту она вернулась. Молча протянула ребенка отцу, словно совершала жертвоприношение. Японец возвращался. Лина бормотала проклятия, шагая взад-вперед, то садясь, то вставая. «Я сделаю это! — закричала она. — Дайте мне!» Она выхватила подушку, которую я несла все это время, и прижала ее к лицу младенца. Потом она села на подушку, села тяжко, всем своим весом. Мать, онемевшая, уставилась в землю, зажав руки между коленей. Под подушкой послышался задыхающийся плач. Лина медленно поднялась, кусая ногти. С ней произошла истерика, и папа дал ей пощечину. Эден взяла на руки мертвого ребенка и принялась его баюкать.
Мы уснули в изнеможении. Смолк грохот шагов. Взошла луна, ясная и светлая, словно обещание другой жизни, и через какое-то время мы смогли выйти наружу. Несколько человек с деревянной тележкой, груженной горшками, сковородами, матрасами и узлами, тащились мимо. «Американцы уже здесь, — сообщили они. — Пришли по мосту Санта-Крус». Отец пересчитал нас. Бони нету, мистера Соломона нету. Эден не найдешь. Оглянувшись назад, мы смогли разглядеть сквозь скрученные стальные балки рухнувших домов одинокую фигуру среди развалин.
— Возможно, она вернется, чтобы похоронить ребенка, — сказала мама.
— Надо идти, — промолвил отец. — Она догонит нас.
Адриан Э. Кристобаль
ПИСЬМО ЭМИГРАНТУ
Перевод И. Подберезского
IВместе с письмом я получил твою новую книгу. Отрывки из нее мы читали на нашей встрече. Что говорить — здесь это настоящее событие. Лет пятнадцать назад все написанное тобою только раскололо бы нас: одни называли бы тебя шарлатаном, другие провозгласили бы гением. Сейчас по-другому: все согласны, что ты гений.
Что ж, можешь ты сказать, давно пора. Но ведь пятнадцать лет не такой уж большой срок… После чтения начались воспоминания, посыпались вопросы. «Предположим, — спросил меня кто-то, — он остался бы здесь. Смог бы он написать эту книгу, да и другие?» Я ответил, что ты был бы писателем где угодно. Один из наших любителей путешествовать на иностранные денежки высмеял мой «романтический идеализм»; он объявил, что все дело в эмиграции: гений не может произрастать в пустыне.
А пустыня, конечно, — наши острова, где ничто живое расти не может. Пятнадцать лет назад я пожал бы руку за такие слова, но ведь пятнадцать лет я жил в этой пустыне и проклинал ее… И я изменился. Нет, я не потерял способность возмущаться, просто я научился видеть в пустыне ростки жизни. Даже камень несет в себе нечто неповторимое, даже из репы можно выжать кровь. Главное — не отчаиваться.
Не усмехайся — я сумею объясниться и защитить себя. Ты чувствовал, что был не нужен: ты уехал. Я восхищался твоей смелостью и завидовал твоим возможностям; ты заставил меня обещать, что скоро я последую за тобой, и я охотно обещал. И вот прошли годы, а я все еще здесь, хотя я, как и ты, не чувствую, что здесь у меня есть корни. Но в отличие от тебя я не мог стать выше своих обязательств. Я не стараюсь быть слишком умным, и, может быть, именно в этом и состоит разница между гением и талантом.
Если хочешь, можешь попробовать сбить меня с моих позиций одной из твоих жестоких сентенций: например, что долг — последнее прибежище неудачника, как патриотизм иногда бывает последним прибежищем подлеца. Мне не удалось сделать крылья и улететь, как ты советовал, у меня не было храбрости Икара — в этом суть. Но дело в том, что теперь меня не так легко сбить с толку. Тут все просто: я пытался и не мог, не мог сам отправиться в изгнание. (Меня надо вышвырнуть, сам я не пойду.)