— И передали его по назначению?
Пауза, очень длинная.
— За кого вы меня принимаете, фрау майор? Слава богу, я не дура.
— Что же вы сделали с этим письмом?
— Отправившись в город по хозяйственным надобностям, я выбросила письмо в воронку от бомбы.
— А отцу сказали, что отнесли его фрау Ранке?
— А отцу сказала, что отнесла его фрау Ранке.
— И это всё, что вы можете рассказать о поездке вашего отца в Пиллау?
— Да, это всё.
Фройляйн Виттельсбах неожиданно зевнула, похлопала себя, как бы извиняясь, ладошкой по рту, потом повернулась к Виктории в профиль и занялась, или сделала вид, что занялась кактусом, стоявшим рядом на подставке. Уловки, конечно, довольно примитивные. Ясно, чего-то не договаривает.
Виктория вздохнула.
— В таком случае жалею о потерянном мною времени. — Она добавила немного металла в голосе: — Придется пригласить вас, фройляйн, в специальное учреждение для более обстоятельного разговора!
Деву-кактус передернуло. За словами «более обстоятельного разговора» ей, вероятно, померещилось что-то очень страшное.
— Я сказала: выбросила? Не совсем точно выразилась. Можно сказать: почти выбросила. Мне же нельзя было возвращаться к отцу с этим злополучным письмом, неправда ли?
— Что же вы сделали?
— Все церкви в Кенигсберге были открыты с утра до вечера. Я зашла в одну из них, помолилась, потом, выходя, незаметно сунула письмо между двумя плитами в стене.
— Где эта церковь?
— Там, где могила Канта.
— Опишите подробнее место, куда вы запрятали письмо.
Фройляйн Виттельсбах с готовностью выполнила требование.
— Я могу даже сопроводить вас туда, фрау майор.
— Не нужно.
Уже стоя на пороге, Виктория спросила, известно ли фройляйн что-нибудь об ее отце.
— Конечно, эсэсовские офицеры помогли ему эвакуироваться, — сказала она с негодованием. — Он получил свою награду. А о единственной дочери, которая оберегала его старость, так и не подумал. Преспокойно бросил меня в Кенигсберге на растерзание.
Виктория промолчала. Лучше девы-кактуса разбиралась в том, как оберегали в третьем райхе государственные тайны. Профессор Виттельсбах, осмотрев больного, который торопился с отплытием, был, надо думать, вскоре убит, возможно, тем же словоохотливым штурмбанфюрером фон Таубе. Да, он, несомненно, получил свою награду…
5
Перешагнув порог профессорской квартиры, Виктория захотела широко, с облегчением перевести дух. И не смогла! За то время, что она выслушивала жалобы фройляйн Виттельсбах и разгадывала ее наивные ухищрения, на улицах стало еще более душно, невыносимо душно.
Туча медленно поднималась над городом. Она была темно-синяя, с фиолетовыми подтеками, и, приближаясь, наливалась мраком все сильнее. Ливень мог хлынуть в любую минуту.
А вон и эта церковь среди руин! Она полуразрушена, но в одном из притворов сохранилась гробница знаменитого философа Канта. Форма ее необычна — это призма, острой гранью вверх. Какой-то зловещий и в то же время насмешливый смысл был в том, что мертвый уцелел в своем гробу, тогда как множество жителей Кенигсберга погибло и погребено под развалинами.
Тяжело дыша, Виктория взбежала по выщербленным каменным ступеням. Свернуть под арку, отсчитать от входа четыре плиты среднего ряда и… Она с замиранием сердца просунула руку в щель между плитами. Письмо! Год с лишним, непотревоженное никем, оно пролежало в своем тайнике!
На конверте адрес: «Фрау Шарлотта Ранке, Линденаллее, 17, Кенигсберг (лично, в руки!)».
Трясущимися от волнения пальцами Виктория надорвала конверт. О! Внутри — довольно толстая пачка листков, исписанных четким убористым почерком!
Но как быстро темнеет вокруг! Туча, стоявшая до этого стоймя, начала накреняться, как падающая стена. Сейчас хлынет ливень. Чего доброго листки размокнут под дождем, драгоценные строчки на них расползутся или сольются!
Торопливо завернув письмо в носовой платок, Виктория спрятала его во внутренний карман кителя. Только бы успеть добежать до вокзала! За спиной погромыхивало все громче и громче — будто подгоняло!
То и дело оглядываясь на тучу, она споткнулась о какую-то дощечку и чуть было не упала. «Линден…»? Что за буквы на этой дощечке? Виктория быстро подняла ее, смахнула пыль, приблизила к глазам. Да, так и есть! В предгрозовых сумерках прочла: «Линденаллее».
Горы щебня высились вокруг, остовы домов, почерневшие от дыма, пирамиды из бетонных плит и прутьев каркаса, полускрытые зарослями бурьяна.
Так, значит, здесь когда-то жила жена Венцеля?..
Редкие крупные капли дождя падали уже на перрон, когда Виктория, задыхаясь, подбежала к поезду. Она едва успела вскочить на подножку вагона, как поезд тронулся. И почти одновременно туча над Калининградом раскололась надвое, как камень от удара. Небо прочертил зигзаг. Но за стуком колес Виктория не услышала грома.
Вагон был пуст. Она приткнулась в уголок под электрической лампочкой. Но, как назло, ты светила вполнакала. Вдобавок, вагоны отчаянно раскачивало. Читать было почти невозможно.
При вспышке молнии Виктория выхватывала из письма Венцеля Ранке отдельные фразы или слова.
«Я жив, Лоттхен! — так начиналось письмо. — Ты удивишься, узнав это. Но я жив.»
Все время штурман «Летучего Голландца» настойчиво повторял это: «Я жив, жив!» Иногда он называл жену «Лоттхен!» или еще более нежно, интимными прозвищами. Но обычно писал сурово: «Помни: ты моя жена и я жив!»
А вот пейзаж какой-то тропической реки, по-видимому, Амазонки. Но описания эти слишком гладкие и обстоятельные, будто вырваны из учебника географии. И они следовали сразу же за ревнивыми страстными упреками. Это производило тягостное впечатление. Словно бы человек, стиснув зубы, внезапно спохватывался и произносил с каменным лицом: «Как я уже упоминал, местная тропическая флора поражает своим разнообразием. Там и сям мелькают в лесу привелтивые лужайки, окаймленные…»
Поезд, меж тем, мчался в вечерней мгле, набирая скорость. Вагоны так колыхало и заносило на поворотах, что Виктория снова спрятала листки в карман кителя.
Прижавшись лбом к стеклу, по которому хлестали струи дождя, она вглядывалась в темноту. Невидимые молоты ударяли по тучам, как по наковальне, с ожесточением высекая из нее брызги искр.
Здешние места — грозовые места!
У славянского племени пруссов, коренных обитателей Восточной Пруссии, правил на небе громовержец Перкус (Перун). Надо думать, и тогда грозы были тут часты.
Но нередко над пологими холмами метали громы и молнии не боги, а люди.
Кенигсберг, превращенный ныне в пепелище, только повторил судьбу поселения Твангете, сожженного рыцарями-тевтонами. Первые дома Кенигсберга были воздвигнуты на пепле, среди развалин.
И чуть ли не каждое столетие с той поры небо вновь и вновь сотрясали неслыханные грозы.
В пятнадцатом веке это было сражение при Грюнвальде, в восемнадцатом — при Гросс-Егерсдорфе, в двадцатом — при Танненберге и, наконец, в том же двадцатом веке, самое ожесточенное и кровопролитное из всех — под Кенигсбергом — Пиллау.
Эхо титанических битв до сих пор грохочет над холмами, а в небе полыхают зарницы, как отблески далекой канонады…
Виктория не отходила от окна. Не слышно было ни грохота грома, ни шелеста дождя. Гроза была беззвучной. Только отчетливо постукивали колеса. И под этот стук, через правильные промежутки времени, над горизонтом вырастали корявые стволы молний. Мгновение были видны облитые ярким светом холмы, рощи, красные черепичные крыши, и все опять исчезало в кромешной тьме.
Через пазы в окнах протекла вода, черная лужа с хлюпаньем плескалась по полу — в такт размахам вагона. Виктория подобрала под себя ноги. Это бы еще ничего. Она любила грозу. Но в ушах назойливо звучало: «Я жив, Лоттхен. Я жив!»
Фраза эта не была умоляющей, нет! Звучала, скорее, как угроза, как заклинание. Штурман «Летучего Голландца» словно бы гипнотизировал на расстоянии свою жену. Слова с мучительным усилием вырывались из его горла. Он как бы взывал к жене из-под могильной плиты или со дна океана сквозь многометровую толщу воды…
…Прямо с вокзала, не заходя к себе домой, Виктория отправилась к Селиванову. И только усевшись рядом с ним за стол, на котором разложены были аккуратно пронумерованные листки письма, она поняла все значение этой своей победы.
Глава 5. «Их лебе, Лоттхен!» (Письмо штурмана)
1
«Я жив, Лоттхен. Ты удивишься, узнав это. Но я жив. Вглядись получше: это мой почерк. Ты ведь помнишь мой почерк. Верь мне, это я. И я жив.
Я рискую жизнью, когда пишу тебе. Я вынужден писать, то и дело пряча листки, беспрестанно оглядываясь. Меня расстреляют, узнав, что я пишу тебе. Даже не станут высаживаться для этого на берег. Всплывут ночью и расстреляют в открытом море, если, понятно, позволит погода.