Ухо за эти годы привыкло лишь к грубым, низким, хриплым мужским голосам. И вдруг в отсеках раздается женский голос! Нежный, высокий — милый щебет! Или томный, грудной — голубиное воркование! Это Курт включил трансляцию. (На стоянках иногда слушаем радио, чтобы не совсем отстать от вас, живых. Это разрешено.)
Пока передают последние известия или очередную статью Геббельса, мы спокойно сидим у стола в кают-компании или лежим на своих койках. Но стоит подойти к микрофону певице или женщине-диктору, как все меняется. Будто порыв обжигающего ветра пронесся вдоль отсеков! Сохнет во рту. Волосы шевелятся на макушке. Душно, душно!
Этого нельзя вытерпеть! Из кают-выгородок раздаются хриплые, сорванные, грубые мужские голоса:
— Выключи! Выключи, болван! Ради бога, выключи!
Вкрадчивый и нежный женский голос потрясает нашу подводную лодку сильнее, чем глубинные бомбы! Курт выдергивает штепсель…
* * *
Но сны-то не выключишь, Лоттхен!
Даже каменная усталость не помогает. Мысли продолжают вертеться, мозг искрит. Что бы я ни делал днем, неизменно возвращаюсь в свой страшный сон. (А ведь сны бывают иногда ярче и реальнее жизни, особенно такой однообразной, как наша…)
Может быть, тебе все же удастся обмануть меня? Сделай это! Пожалуйста! Обмани меня, Лоттхен, когда мы будем снова вместе! Каждый день неустанно, по многу раз, повторяй: «Я верна тебе, всегда была верна!» И я, скорее всего, поверю.
«Чем неправдоподобнее ложь, тем чаще надо ее повторять, чтобы заставить в нее поверить». Так сказал райхсминистр Геббельс. А он в этом деле он знает толк…
* * *
Мне бы хоть минуту побыть в нашем зеленом Кенигсберге! Сделал бы один глубокий жадный вдох, и опять — в свою преисподнюю!
Но семисотлетие Кенигсберга мы обязательно отпразднуем вместе! До славного юбилея осталось немного. В 1955 году мне будет только сорок пять лет. Разве это возраст для мужчины?
Я мало курю, не пью. Вдобавок у меня отличная наследственность.
В день семисотлетия мы всей семьей побываем в розарии, потом на озере.
Флаги Третьего райха — на домах, полосатые полотнища свисают из окон до земли! Над городом гремят марши!
Отто и Эльза в своих лучших костюмах пойдут впереди, чинно взявшись за руки, а мы, как положено родителям, следом за ними…
Когда я воображаю это, у меня меньше болит голова.
Монотонно тикают часы. Они поставлены по берлинскому времени. Всюду, на всем протяжении Германской империи, в самом райхе и в оккупированных областях, а также на кораблях германского флота, стрелки показывают берлинское время.
И я подсчитываю — просто так, чтобы забыться, — сколько еще минут осталось до семисотлетнего юбилея Кенигсберга…
Глава 6. Каюта-люкс (Продолжение письма)
Выше я писал об ирландском экстремисте, из-за которого я восстановил против себя Гейнца. Но были и другие пассажиры. (До нашего мнимого потопления в Варангер-фиорде.)
Для них оборудовали впоследствии каюту в кормовом отсеке, убрав оттуда торпедные аппараты. Конечно, там нет особого комфорта. Да и не может его быть. В подводной лодке слишком тесно. И все же эта каюта — не наши двухъярусные гробы и даже не салон командира.
Мы зовем ее между собой «каюта-люкс»…
Длинной вереницей, один за другим, сползали наши пассажиры в подводную лодку. Сначала мы видели только ноги, которые медленно спускались по вертикальному трапу. Потом видили лица. Ноги разные. Лица — одинаковые почти у всех. Без особых примет. Сосредоточенные, угрюмые. Не лица — железные маски!
Лишь один пассажир походил, пожалуй, на человека. Да и то пока лежал в беспамятстве на полу. Едва открыл глаза, как лицо закостенело, будто у мертвого.
Я обозначил его в вахтенном журнале как «пассажира из Котки». Мы, понимаешь ли, записывали своих пассажиров без упоминания фамилии — только по названию города: «пассажир из Дублина», «пассажир из Осло», «пассажир из Филадельфии». Впрочем, этот был, можно сказать, безбилетным. Его выловили крюком в Финском заливе во время моей вахты.
Случайного пассажира не поместили в каюте-люкс — она секретная. Он спал на койке Курта, а ужинал с нами в кают-компании.
Меня потянуло к нему. От него веяло удивительным душевным здоровьем. В этом плавучем сумасшедшем доме только он да я были нормальными. Но мы не успели поговорить.
Было у него и неофициальное название: «человек тринадцатого числа». Так его окрестили в кубрике.
Матросы были уверены, что он принесет нам несчастье. Ведь его выловили тринадцатого числа.
Не странно ли? На борту «Летучего Голландца» боятся призраков! На нашей подводной лодке — металлическом островке, насыщенном до предела техникой, битком набитом механизмами, не хватает лишь колдуна, который совершал бы ритуальные пляски среди кренометров и тахометров!
Матросов напугало то, что «пассажир из Котки» явился в сопровождении свиты чаек. По-матросскому поверью, чайки — души погибших моряков.
Однако «опасное» влияние «человека тринадцатого числа» продолжалось недолго. Пробыв у нас несколько часов, он ушел обратно в море. Замешкался при срочном погружении. Тут зевать нельзя. Мы ушли на глубину, а он остался. Либо утонул, либо попал в плен к русским.
Но такая смерть не хуже и не лучше всякой другой. По крайней мере, сэкономил балластину, которую привязывают к ногам, чтобы труп сразу ушел под воду. Обычно он уходит стоймя, словно напоследок вытягивается перед остающимся во фрунт…
* * *
Я вспомнил похороны в море. Нет, это была не казнь, обычные похороны. Умер матрос, наш с тобой земляк.
Позволь-ка, где же это было? В Северном или Балтийском море? А, быть может, в Тихом океане? Нет, мы пересекали Тихий океан в составе большого конвоя — шло пять или шесть подводных лодок. А мне во время похорон запомнилось одиночество. Гнетущее. Ужасающее. Узкое тело подводной лодки покачивается на волнах. А вокруг океан, бескрайняя пучина вод. Значит, Атлантика. Это было в Атлантике.
Да, несомненно, не море — океан. Слишком длинными были волны, катившиеся мимо. И небо было слишком большим, светлым. Потому что оно отражало океан.
В тот раз, по-моему, мы перебрасывали в Южную Америку тюки, набитые пропагандистской литературой.
Время от времени приходилось впрыскивать под кожу этим фольксдойче сильно действующее, тонизирующее. Наша подлодка иногда выполняла роль такого шприца для инъекции.
В данном случае, насколько я помню, это было подбадривающее лекарство. Но иногда в шприце бывает и яд…
Когда я поднялся на мостик, в глаза мне ударили косые лучи. Солнце склонялось к горизонту. Это был единственный ориентир в водной пустыне.
Я поспешил пустить в ход секстан, чтобы уточнить наше место. А вахтенный матрос стал к визиру[45] и принялся его поворачивать. В любой стороне горизонта могла возникнуть опасность. Второму матросу было приказано наблюдать за воздухом.
А внизу, на палубе, происходило погребение. Оно не отняло много времени.
Пастора заменяет у нас командир. Он выступил вперед с молитвенником в руках и прочел над мертвецом молитву.
Потом загромыхала балластина по борту, увлекая за собой тело, зашнурованное в койку, похожее на мумию.
Команда: «Пилотки надеть!» — и все кончено. Погребение заняло не более пяти минут, как раз столько, сколько нужно, чтобы определиться по солнцу.
Нельзя было рисковать, слишком долго находиться на поверхности!
Быть может, стремительно опускаясь, мы обогнали нашего бедного земляка, который, вытянувшись, как на перекличке, уходил глубже и глубже к месту своего последнего упокоения…
* * *
Люди по-разному уходили из нашей подводной лодки.
Бедный Генрих уходил плохо. Он не хотел уходить. Но мне нельзя вспоминать о Генрихе…
Я начал писать о пассажирах.
Некоторым еще до смерти приходилось полежать в гробу. Подразумеваю наши торпедные аппараты. Кое-кого доводилось провожать так — до нашего мнимого потопления.
Они залезали в аппарат по очереди. Затем Рудольф, наш минер, наглухо захлопывал заднюю крышку. Обменивались условным стуком. Короткий удар по корпусу аппарата: «Как самочувствие?» Ответный удар: «В порядке». Два удара: «Почувствовал себя плохо». Каждый сообщал только о себе.
Люди лежали в абсолютном мраке, головой касаясь пяток соседа. Потом Рудольф заполнял торпедный аппарат водой и, уравняв давление внутри аппарата с забортным давлением, открывал переднюю крышку. Люди по очереди выбирались наружу и всплывали — со всеми предосторожностями, не забывая о кессонной болезни.
Так было в тех случаях, когда командир не рисковал всплыть. Но зато мы приближались к берегу почти вплотную.