Через пазы в окнах протекла вода, черная лужа с хлюпаньем плескалась по полу — в такт размахам вагона. Виктория подобрала под себя ноги. Это бы еще ничего. Она любила грозу. Но в ушах назойливо звучало: «Я жив, Лоттхен. Я жив!»
Фраза эта не была умоляющей, нет! Звучала, скорее, как угроза, как заклинание. Штурман «Летучего Голландца» словно бы гипнотизировал на расстоянии свою жену. Слова с мучительным усилием вырывались из его горла. Он как бы взывал к жене из-под могильной плиты или со дна океана сквозь многометровую толщу воды…
…Прямо с вокзала, не заходя к себе домой, Виктория отправилась к Селиванову. И только усевшись рядом с ним за стол, на котором разложены были аккуратно пронумерованные листки письма, она поняла все значение этой своей победы.
Глава 5. «Их лебе, Лоттхен!» (Письмо штурмана)
1
«Я жив, Лоттхен. Ты удивишься, узнав это. Но я жив. Вглядись получше: это мой почерк. Ты ведь помнишь мой почерк. Верь мне, это я. И я жив.
Я рискую жизнью, когда пишу тебе. Я вынужден писать, то и дело пряча листки, беспрестанно оглядываясь. Меня расстреляют, узнав, что я пишу тебе. Даже не станут высаживаться для этого на берег. Всплывут ночью и расстреляют в открытом море, если, понятно, позволит погода.
Церемониал известен. Приговоренного выводят на палубу под конвоем двух матросов, третий несет балластину, чтобы привязать ее к ногам. Руководит расстрелом вахтенный офицер, бывший товарищ по кают-компании, который накануне передавал приговоренному соль за столом или проигрывал ему в шахматы.
Я вижу это так ясно, словно бы это уже случилось. И я боюсь. Но еще больше я боюсь, что ты меня забудешь.
Письмо очень длинное. Я пишу его на протяжении всех этих долгих лет.
Писать на нашей подлодке строжайше запрещено. Но мне удалось обойти запрещение.
Видишь ли, я пользуюсь особым доверием командира (однажды он сказал, что я и Курт — его лейб-гвардия на подводной лодке). Как штурман, я знаю все секретные подходы к Винетам, веду прокладку курса. Мало того. Наш командир честолюбив. И он был бы не прочь издать после войны свои мемуары, наподобие „Семи столпов мудрости“. Но Лоуренс соединял в одном лице разведчика и литератора. Наш командир ни в коей мере не обладает литературным даром. Поэтому он прибег к моей помощи.
В свободное время я делаю записи, которые он прячет потом в сейф. И я делаю это совершенно открыто, на глазах у других офицеров, а между тем урывками пишу и тебе. Конечно, при малейшей опасности приходится быстро подкладывать письмо под черновик мемуаров.
Надеюсь на случай, на какую-нибудь оказию.
Во что бы то ни стало, и возможно скорее, ты должна узнать, что я жив!»
* * *
Меня постоянно подгоняет этот Гейнц.
Из всех моих товарищей я больше всего боюсь и ненавижу Гейнца. Ты должна его помнить. Я познакомил вас в ресторане в Пиллау. Он пучеглазый, лысый и все время шутит.
Лоттхен! Шутки его подобны раскаленным иглам, которые во время допроса запускают под ногти! День за днем он снимает с меня допрос, подлавливает, расставляет ловушки!
Он ждет, что я сорвусь. И я могу сорваться. Скажу что-нибудь из того, о чем нельзя ни говорить, ни думать. Будучи выведен из себя его приставаниями, подлыми намеками на твой счет!
Изредка, впрочем, он дает мне передохнуть и принимается подлавливать других.
Вчера, играя в шахматы с Рудольфом, он начал вполголоса напевать:
Эс гейт аллес форюбер,Эс гейт аллес форбай…[43]
— Приятный мотивчик! — небрежно сказал Рудольф. — Откуда это?
— Вы не знаете?
— Нет.
— О! Неужели?
— Я не музыкален. Ваш ход, доктор!..
Проиграв партию, Гейнц ушел, очень недовольный. А мы с Рудольфом молча переглянулись. Мы, конечно, знали недавно придуманное продолжение этой песенки. Оно крамольное:
Цу эрст фёльт дер Фюрер,Унд да ди Партай.[44]
* * *
…Впрочем, может, это не Гейнц. Мне подозрителен Курт, любимчик командира. Не внушает доверия также Готлиб, механик. Возможно, он лишь прикидывается дурачком. Да, собственно говоря, и Рудольф, мой сосед по каюте…
Все здесь подозревают друг друга и следят друг за другом. И тем не менее, рискуя жизнью, я пишу тебе, чтобы сказать: я жив!..
Сейчас, Лоттхен, я открою тайну. Наша гибель мнимая! Мы только притворились мертвыми.
Подобно мертвым, мы погружены во мрак, в мир призраков, где двигаются крадучись и говорят вполголоса. Но ни один мертвец не получает жалованья, а мы получаем — даже тройной оклад! Ведь это неопровержимо доказывает, что я жив, не правда ли?
Бой в Варангер-фьорде, о котором было написано в похоронном извещении, кончился вничью. Командир обманул противника и ушел.
Но, вернувшись на базу, мы получили «назначение на тот свет», как сострил Курт. Весной 1943 года мы еще сохраняли способность острить…
Но знай: это только маскировка под мертвых! Наш командир жив. И я жив. Помни: ты моя жена и я жив!
Ни в коем случае не продавай дом на Линденаллее и не выходи замуж. При живом муже нельзя выйти замуж, помни это!
Доктор просто поддразнивает меня, чтобы заставить проговориться. Но я тоже начну прислушиваться к его словам, ко всем его обмолвкам, шуткам, анекдотам. И посмотрим, кого первым из нас проведут на нос лодки по сужающейся скользкой палубе!..
Но иногда я верю ему. И чаще всего — во сне. Когда человек спит, душа его беззащитна. Я ничего не могу с собой поделать, Лоттхен, как ни стараюсь.
Я вижу сон, один и тот же, очень страшный. Я вижу, что иду по Линденаллее. Соседи, стоящие за изгородью, отворачиваются от меня и не отвечают на мои поклоны. Я подхожу к нашему дому, отворяю калитку, закрываю за собой. Проделываю это очень медленно. Я боюсь того, что произойдет. Я знаю, что произойдет.
Поднимаю глаза: на террасе стоит наш Отто в своей бархатной курточке и коротких штанишках. Он видит меня, но не трогается с места. «Что же ты? — говорю я. — Ведь это я, твой папа». Я задыхаюсь от волнения. Сердце неистово колотится в моей груди.
А потом появляешься ты. Ты тоже стоишь, не трогаясь с места, и смотришь на меня — холодно, равнодушно, отчужденно. Ты смотришь на меня так, будто я виноват перед тобой и Отто. Но ведь я не виноват! Меня заставили пойти на эту подводную лодку. Я не хотел этого…
Что может быть страшнее такого сна?
Только пробуждение!
Вероятно, человек, проснувшись в гробу, испытывает подобные муки.
Открыв глаза, я вижу себя все в той же тесной, как гроб, каюте-выгородке, а надо мной темный, низко нависающий свод. Это подволок подводной лодки. И бежать из нее некуда…
* * *
Прозвище «Летучий Голландец» заслужено нами в самом начале войны за умение исчезать и появляться неожиданно. Вдобавок, поручения, которые мы выполняли тогда, были сугубо секретными. Именно поэтому наш командир не ввязывался и не ввязывается первым в бой. Для заурядного потопления вражеских кораблей существуют обычные подводные лодки под номерами. Предназначение «Летучего Голландца» — иное.
Знай, Лоттхен, что все осуществленные нами до сих пор удивительные акции ничто по сравнению с той великой акцией, которую, возможно, предстоит осуществить! Наши фамилии станут достоянием истории, ты с Отто и Эльзой будете гордиться мною.
Впрочем, я молю бога, чтобы не было необходимости в этой акции. И ты с детьми неустанно молись о том же!
А пока мы ждем. И «утаптываем» тропу через океан, проверяя надежность промежуточных Винет.
Ожидание очень мучительно для нервов, Лоттхен. Они постоянно напряжены. И это особенно трудно потому, что мы, как я уже писал, переведены на положение мертвых.
А ведь выбор мог пасть и на другую субмарину, подвернись она под руку в тот момент. И мы остались бы на положении живых, и твоему мужу не приходилось бы прятать письмо к тебе под штурманскую прокладку. Однако 15 мая 1943 года произошла эта роковая, трижды проклятая встреча с русским в Варангер-фиорде!
Представляю, что командира моего перекосило еще сильнее, когда, после благополучного возвращения, гроссадмирал сказал ему, что он потоплен! Как! Искусно стряхнув преследователя с хвоста, командир надеялся на то, что будет хотя бы похвален начальством. А вместо этого узнает, что уже не существует со всей своей командой!
Государственная необходимость! Да, так сказал ему гроссадмирал. И против этого, понятно, нечего было возразить…
Внезапно ли, как некое озарение, возникла мысль о нашей гибели? (Мнимой, Лотте, мнимой.) Вынашивалась она, эта мысль, уже давно, то есть, конечно, относительно давно, скажем, с января 1943 года? Нужен был, значит, лишь повод для ее реализации? Таким поводом и явилась уловка с дезинформацией противника, примененная моим командиром в бою 15 мая 1943 года.