При этом она ничего, в сущности, не знала о том, каков на самом деле отец, с нею бесконечно добрый, ласковый, щедрый и, думала она, глубоко порядочный.
На время отлучек в Италию граф оставлял свое дитя под присмотром пожилой бедной родственницы в пансионе столичного монастыря Визитации, где она мирно жила в полной безопасности.
И воспитывалась Сюзанна в этой обители, привыкла к ее укладу, чувствовала себя там очень уютно и спокойно, деля скромную келью с приветливой и доброй мадам Шарме.
Девушку не привлекали светские удовольствия, ей нравилось уединение, она почти ни с кем из мирских знакомых не встречалась, хотя могла свободно уходить из приюта до восьми вечера, принимать гостей, заниматься музыкой, читать, изготовлять изящные рукодельные работы, – словом, полноценно заполнять досуг, а его хватало: в сущности, круглые сутки она была предоставлена самой себе.
Очень хорошенькая, грациозная, отменно воспитанная и образованная, Сюзанна была к тому же весьма добра.
Она не могла относиться без сострадания к бедным людям, всегда старалась помогать им и много делала для этого в округе Мануфактуры[94] гобеленов[95] и Обсерватории, где располагался монастырь и жило особенно много бедноты.
Ее благотворительность не имела ничего общего с показным сюсюканьем светских дам, что регулярно раздают безделушки только знакомым несчастненьким, хорошо отмытым и для такого случая навсегда обученным, как себя вести при вручении господских подачек.
Сюзанна же опекала тех, кто не мог или не хотел обращаться со своей нуждой ни к кому из гордости, недоверия или застенчивости.
Она без отвращения и страха входила в грязные, запущенные дома, где ютилась нищета, отдавала несчастным все, что было в кошельке, и как могла утешала добрым словом отчаявшихся.
Девушка словно обладала особым чутьем, чтобы отыскивать именно тех, кто не просит подаяния и прячет свою нищету. Облегчать хоть малостью их судьбу приходилось чуть ли не насильно. Сюзанна была так неутомима в своих походах по трущобам, что мадам Шарме иногда даже просила подопечную не брать ее с собой, зная, что воспитаннице не грозит опасность.
Действительно, трудовой люд, в основном населявший эти кварталы, относился к молодой и хорошо одетой женщине с уважением и, насколько умел, вежливо и приветливо.
Но эти кварталы облюбовали по разным причинам и фабриканты, и зажиточные буржуа, охотники погулять и повеселиться на отшибе, где невелик риск встретиться с нежелательными свидетелями. Кроме того, именно в этих кварталах обрабатывали за выпивкой и гульбой провинциальных клиентов, делая их более податливыми. Сюда прямо-таки тянуло новоявленных дельцов, выскочек, еще не успевших приобрести внешний лоск и презираемых в аристократических салонах. Здесь же эти нувориши ощущали себя в родной среде, хотя демонстрировали простолюдинам такое презрение, с каким не относились к ним прежние владетельные господа, как правило, отменно воспитанные.
Однажды кучка из подобной публики, обильно позавтракав у фабриканта, вышла днем на улицу в сильном подпитии, чтобы поразвлечься. Уселись в одном из больших кафе, чтобы оттуда отправиться в центр города и там закончить веселье ничем не сдерживаемой оргией.
Два господина из этой компании, возрастом лет около сорока, краснорожие, с брюшком, хорошо одетые, с кольцами на толстых волосатых пальцах, прогуливались по улице Санте по направлению к бульвару Араго.
Утирая пот, несмотря на холодную погоду, в цилиндрах, сдвинутых на затылок, они отпускали всяческие сальности встречным женщинам.
Проходя мимо стены тюрьмы Санте, места мрачного и пустынного, они увидали молоденькую девушку, та спешила, – видимо, промерзнув, спрятала руки в муфту, шею закрывал меховой горжет[96], концы его спускались ниже пояса.
В Париже одиноко идущая по улицам женщина никогда не может чувствовать себя в безопасности. Всегда найдется кто-нибудь, чтобы кинуть оскорбительное слово, пошлую шутку, циничное предложение. Как правило, никто из прохожих не вступается, а полицейские только посмеиваются в усы, весело поглядывая на наглеца.
В Америке человека, оскорбляющего таким образом женщину, даже случайные прохожие избили бы тотчас.
Увы, в Париже и порядочный мужчина редко осмеливается поддержать женщину, таким образом становясь невольным союзником нахалов, тогда как было бы достаточно раза два основательно огреть наглеца палкой или врезать несколько хороших зуботычин…
…Два подвыпивших господина сочли очень остроумным загородить девушке дорогу и загоготали. Она отскочила.
Один громко объявил:
– Она миленькая! Я бы с удовольствием переспал с такой!
Другой ответил:
– Э! Толстый распутник, давай на пару!
Девушка сошла на мостовую, один из хамов покинул тротуар и опять загородил дорогу.
Бедняжка покраснела, потом побледнела, посмотрела на бесстыдников испуганным и одновременно возмущенным взглядом, но толстокожих животных не тронул ее взор.
Типчик, остававшийся на тротуаре, спросил:
– Малышка моя, один луидор может составить твое счастье?
– Два луидора!.. Два луидора… Но хочу поцеловать вас сию же минуту!
Охальник уцепился за горжетку и потянулся пьяной рожей к девичьему лицу.
Девушка громко закричала, отскочила, чуть не упала и громче позвала на помощь. Нахал не унимался, из развязного он превращался в наглого.
– Подумаешь, какие нежности… Три луидора хочешь? Или…
Сильный пинок в жирный зад заставил его заорать от боли и неожиданности. Одновременно его компаньон получил по цилиндру такой удар кулаком, что высокий головной убор нахлобучился до рта, сделав щеголя небоеспособным.
Получивший ногой в седалище дернулся назад и увидал молодого человека среднего роста с бородкой клинышком, широкого в плечах и очень быстрого в движениях.
Толстяк был трус и вовсе не хотел драться. Он попытался вступить в переговоры и начал:
– По какому праву вы себе позволяете…
В ответ он получил два быстрых удара, отчего у него под глазами появились два основательных синяка и в голове зазвенело. Он пытался бежать, но молодой человек ухватил грубияна за ворот так, что сдавил горло, и тихо, гневно сказал:
– Проси прощения!
Гуляка прохрипел:
– Пощадите… простите…
Молодой человек отпустил ворот и толкнул безобразника так, что тот отлетел на несколько шагов и плюхнулся на свой цилиндр, раздавив его в лепешку.
Другой в это время старался стянуть с себя нахлобученную на лицо трубу такого же головного убора.
На расправу потребовалось не больше двадцати – тридцати секунд.