Бодлер целиком сосредоточен на самом себе, воспринимая «зло» собственной души едва ли не как единственное и уж во всяком случае единственно заслуживающее внимания зло в мире. Пребывая в состоянии постоянной раздвоенности, ежесекундно противопоставляя себя (свою совесть) своей «греховности», запугивая себя и укоряя ее (но от нее отнюдь не отказываясь), он превращает свои внутренние терзания в центральное событие мироздания. Не добро и даже не зло, но именно эти терзания оказываются высшим, самодовлеющим предметом его творчества. Ни за какие блага Бодлер не расстался бы со своими страданиями, ибо он упивается ими с таким же самозабвением, с каким это делал в свое время Петрарка. Эстетизируя собственные переживания, он превращает их в чувства, насыщающиеся собою и в этом смысле самодостаточные.
Бодлер не умел (а быть может, не хотел) нравиться сильным мира сего, тем, кто мог бы протежировать поэту, помочь с устройством «должного» образа жизни. Для них он был «разрушителем устоев», нищим, циником, даже сумасшедшим. Зато люди, близкие ему по духу, – Банвиль, Готье, Асселино – видели в нем не только гениальность, но и человечность, гуманность, я бы сказал – образцовость, недоступную пониманию людей обыденных, близких.
Письма Бодлера пестрят признаниями в собственной лени. Творческое наследие поэта действительно невелико (как, скажем, у Тютчева), но является ли его объем свидетельством лени? Шедевры не измеряются количеством написанного, а понятие лени растяжимо (что для одного лень, может быть непосильно для другого). Мне представляется, что под своей ленью Бодлер разумел неиспользованность собственного потенциала. На сей счет существует его собственное признание (в письме к матери):
По правде говоря, должен тебе признаться, что люди, удручающие меня, не обязаны знать, какую силу и какое здоровье заключает мой мозг. В сущности, я раскрыл лишь ничтожную часть того, на что способен. Жестокая лень! Ужасная мечтательность! Решительность моей мысли – тяжкий контраст для меня самого…
Уместно привести молитву Бодлера, характеризующую его личность и его священное отношение к поэзии: «Окажи мне милость, Господи, дай написать несколько прекрасных стихотворений, дабы я не чувствовал себя последним из людей!»
Я полагаю, что под ленью поэт понимал редкость посещения музой, без которой не мыслил высокой поэзии. Что же касается техники письма Бодлера, его работы со словом, то послушаем свидетельство Леона Кладеля:
Борьбу надо было начинать не с первой строчки, а прямо в первой строчке, в первом же слове. Вполне ли точным оказалось данное слово? Верно ли оно передало требуемый нюанс? Осторожно! не путать приятное с привлекательным, обаятельное с очаровательным, прелестное с пленительным, заманчивое с соблазнительным, обворожительное с обольстительным; ого! да ведь все эти выражения вовсе не синонимы; для каждого особый случай; они принадлежат одной и той же мыслительной сфере, но выражают разные вещи! никогда, ни за что не следует заменять одно другим… Нам, литературным – чисто литературным – работникам, полагается быть точными, мы должны всегда находить абсолютно верное выражение, а иначе лучше забросить перо и заняться халтурой… Так давайте же искать, искать! Если подходящего слова не существует, его следует выдумать; однако прежде посмотрим, быть может, все-таки оно есть! И тут начиналось лихорадочное, жадное рыскание по замусоленным французским словарям, листание, копание… Вслед за тем на свет извлекались двуязычные словари – французско-латинский и латинско-французский. Беспощадная охота за словом. И упорный этимолог, знакомый с живыми языками не хуже, чем с мертвыми, зарывался в английские, немецкие, итальянские, испанские лексиконы и искал, искал… непокорное, неуловимое слово, и если не находил его во французском языке, то создавал новое.
Литературный портрет Шарля Бодлера 40-х годов, принадлежащий перу Теодора де Банвиля:
Если только слово «обольщение» может быть отнесено к человеку, то этим человеком был он, ибо был наделен благородством, гордостью, изяществом, красотой, одновременно и детской, и мужественной, очарованием голоса, в ритмах и тембре которого выражалась удивительная гармония, и убедительнейшим красноречием, вытекающим из глубокого сходства со всем его существом; его глаза, полные жизни и мысли, говорили не меньше, чем пухлые и, вместе с тем, тонко очерченные пурпурные губы, и мне никогда не определить словами ту, чем-то изнутри осмысленную дрожь, которая переливалась в его длинных, густых и шелковисто-черных волосах. Увидев его, я впервые в жизни увидел ЧЕЛОВЕКА, да такого, каким моему воображению рисовался человеческий идеал; он предстал передо мной в героическом ореоле своих первых весен, и, слушая его полную нежного расположения речь, я почувствовал то волнение, которое овладевает нами при приближении и в присутствии гения.
Сохранились и другие портреты поэта разных периодов жизни:
Медленными шагами, несколько развинченной, слегка женской походкой Бодлер шел по земляной насыпи возле Намюрских ворот, старательно обходя грязные места и, если шел дождь, припрыгивая в своих лакированных штиблетах, в которых с удовольствием наблюдал свое отражение. Свежевыбритый, с волнистыми волосами, откинутыми за уши, в безупречно белой рубашке с мягким воротом, видневшимся из-под воротника его длинного плаща, он походил и на священника, и на актера.
В. Левик:
Но время шло. Крупнейшие художники Франции – Курбе, Мане, Домье, Фантен-Латур, не говоря уже о многих менее крупных, запечатлевали образ Бодлера на полотне.
И как страшно, как трагически менялся этот образ!
На знаменитом портрете кисти Курбе Бодлер изображен ночью при свете свечи, углубленным в чтение какого-то фолианта. От прекрасной шевелюры не осталось и следа. Исчезло мечтательное очарование юности. Лицо поэта изображено в профиль. Вся его фигура, откинутая в сторону рука с почти неестественно растопыренными пальцами – все выражает напряженную работу мысли. И то ли тьма, в которую уходят края картины, то ли сгорбленная фигура поэта и бледное пламя свечи – трудно сказать, что в этом повинно, – но зрителя охватывает ощущение тревоги и беспокойства.
Бодлер стареет, опережая годы. Волосы его рано седеют. Лицо покрывается глубокими морщинами. Запавший рот приобретает желчное, саркастическое выражение. Оголенный лоб становится еще массивнее, еще выше. Глаза из-под седых бровей глядят пронзительно и недобро. Современник пишет, что в сорок шесть лет он походит на дряхлого старика.
И на последнем его портрете, написанном Фантен-Латуром, лицо поэта выражает такое трагическое отчаяние, такую безысходную скорбь, что от него долго не можешь оторвать глаз и сердце невольно сжимается.
Домье. Портрет Бодлера. Может быть… Домье просто выдумал, надсмеялся, исказил, извратил, предал? Нет, я уж твердо знал, что это неверно, Домье сказал правду… Может быть, так оно и полагается? – человек отдает себя искусству – в. сего, до последней жилки