отношения. Он ненавидел зло как отклонение от математики и нормы и, являясь настоящим джентльменом, презирал в нем непристойность, нелепость, мещанство и особенно нечистоплотность.
Да, многие из знавших молодого Бодлера писали, что у него были искусственные манеры, нарочитые или эпатирующие фразы, что он любил рассказывать неправдоподобные или шокирующие истории, носил экстравагантные наряды, но все это было не свидетельством богемности, но средствами самоидентификации, повышенного интереса к собственной самости, выражением персонального начала.
…Вся эта шелуха отпадала, когда он в порыве поэтического вдохновения садился за стихи или, полный восторга перед произведениями искусства, писал свои проникновенные критические обзоры (такие как статьи о Домье, об Э. Мане и др.).
Богемность Бодлера, его социальный вызов – изобретение любителей «клюквы»; реальный Бодлер ближе к кротости священнослужителя, скован, угловат, натянут в общении, закрыт. О своих чувствах он признается лишь близким людям или в стихах. Он даже женщин обожает, «как христианин своего Бога».
Эпатирующий Бодлер робок, как ребенок, он страшится взгляда других, стремится всегда быть в компании не для того, чтобы обратить на себя внимание, но чтобы «раствориться», «исчезнуть». «Прóклятый», бросающий вызов каждой строкой, каждым словом, теряется, произнося самые обычные слова публично:
Короче, Бодлер чудовищно робок; хорошо известны трудности, которые он испытывал при публичных выступлениях: читая вслух, он заикался, бормотал скороговоркой так, что его невозможно было понять, не мог оторвать взгляда от конспекта и выглядел невыносимо страдающим человеком. Дендизм для него – средство защиты от собственной робости. Его необыкновенная чистоплотность, опрятность в одежде проистекают из его неусыпной бдительности и нежелания быть хоть однажды захваченным врасплох: под чужими взглядами он хочет выглядеть непогрешимым. Эта физическая непогрешимость символизирует нравственную безупречность…
Эпатаж необходим Бодлеру еще по одной причине – он ждет отрицательной, насильственной реакции, воспринимаемой как наказание, как искупление за грехи, как способ удовлетворить чувство вины за явно преувеличенные (или несуществующие) грехи.
Общаясь с близкими, Бодлер обвиняет себя в реальных грехах, потому что умеет опровергать их упреки; когда же ему приходится сталкиваться с чужими людьми, чьи реакции ему неведомы, он обвиняет себя в несуществующих грехах, ибо знает, что неповинен в тех поступках, в которых его укоряют.
Может быть, это и так, но, мне представляется, что Бодлер не уклоняется от вины, а выбирает ее. Глубинная экзистенциальность личности и поэзии Бодлера свидетельствует, что вина для него – добровольный выбор, выбор, совершенный не в силу недостатка, но в силу избытка. Избытка чего? – Полноты человечности.
«Феномен Бодлер» – это парадоксальное чувство восторга-ужаса, избранничества-оставленности, переживаемое с поэтической интенсивностью. Гордыня гения и горечь сиротства, сознание собственной исключительности и предательство матери родили комплекс инакости: «я скроен иначе, нежели прочие люди»; «как бы я себя ни проявил, я останусь чудовищем в глазах окружающих» – таков фрейдовский «дефект» детства, породивший пристрастный и экстатический самопсихоанализ, обнаруживший вместо романтически-героических черт – «внутреннее кладбище», «склеп», скопище страстей, постыдных желаний, открытых ран и обид, то есть «человеческое, слишком человеческое», открывающееся исповедующимся интровертам в откровении обнаженной искренности.
В личности Бодлера сошлись два если не взаимоисключающих, то, по крайней мере, трудно уживающихся друг с другом начала – «обнаженное сердце», искренняя, до беззащитности чувствительная душа и аналитически хладнокровный, до беспощадности ясный ум, превративший эту душу в объект своих аналитических истязаний, – причем она (душа), зная о собственной нечистоте, сама жаждала и требовала пытки.
«Душа» открылась Бодлеру как средоточие Зла, причем зла сладостного, затягивающего своей страшной «красотой» в бездонную «пучину», где человек, давший себя соблазнить, платит за это своей «самостью», нравственным единством личности. Бодлер добровольно уступал искушению, он даже бравировал своим «имморализмом» – бравировал тем настойчивее, чем меньше оправданий для него находил: его самоанализ потому и приобретает черты палачества, что он судит себя судом совести, не ведающей, ни что такое подкуп, ни что такое жалость.
Паскалевская «бездна» представлена в «феномене Бодлера» чистилищем, пребыванием между небом и адом, ощущением сопричастности Богу («цветы») и Сатане («ад», «зло»). У него даже две молитвы: «Молитва к Богу, или духовное начало, – это жажда воспарения… молитва к Сатане, или животное начало, – это блаженство нисхождения».
В жизненном поведении Бодлера присутствует какая-то лихорадочность, неистовость, быстро переходящая в безразличие, импульсивность, взрывчатая активность, завершающаяся апатией: «Он равнодушно отворачивается от собственного поступка, и тот немедленно тонет в небытии».
Бодлер сам называет свое положение дантовским Лимбом (таково первоначальное название «Цветов Зла»): речь идет не о преодолении расколотости бытия на добро и зло или примирении Бога и Сатаны – речь идет об осознании бытийной неопределенности человеческого существования. Не «жажда небытия», не «тоска по бесконечному», не стремление к «беспредельному покою», но – приобщение к первоистокам жизни, где есть всё, где храм Красоты так же необходим, как Добро, и люди и идеи не противостоят, а дополняют друг друга.
«Тайна жизни», «сверхприрода», «храм» – это полнота, сосуществование, конкуренция, свобода: красота зла в этом отношении ничем не уступает красоте блага; совершенство в равной мере приложимо к небесам и земле, великим и падшим.
И вот мы приходим к парадоксальному выводу: этот сноб, возведший в идеал своей жизни и творчества бесстрастный индивидуализм, сердечный холод и презрение к толпе, на самом деле был человеком, сплетенным из нервов и страстей, он через все свое творчество пронес глубокое сочувствие к отверженным судьбой, к «потомкам Каина», а через всю свою жизнь – безграничную, преданную любовь к одной женщине. Этот циник, утверждавший, что прогресс это только «новая форма человеческой глупости», на деле приветствовал все новое, революционное. Этот мрачный ипохондрик, поэт больного, отравленного пороками города мечтал о светлом искусстве Эллады, о здоровом, гармоническом человеке, не знающем язв и нарывов современного общества.
Вслед за великими мистиками, черпающими вдохновение непосредственно из «вечности», божественных первоистоков, Бодлер называет подключенность всех вещей к первоначалам жизни «соответствиями», «перекличкой»:
Перекликаются звук, запах, форма, цвет,
Глубокий темный смысл обретшие в слиянье…
«Соответствия» – взаимосвязь и подвижность, взаимообращение и целокупность: «Магическое претворенье всех чувств моих в единый лад…» «Соответствия» – символы природы-Глагола, выражения «души вещей», способы проникновения в сокровенный смысл мира, недоступный рациональному познанию. Эстетическое познание – «магическая ворожба», плоды которой могут быть выражены символическим поэтическим словом. Поэт – посредник между двумя мирами, слышащий (в полном соответствии с М. Хайдеггером) голос бытия и выговаривающий услышанное на строгом языке образов и поэтических форм: «сравнения, метафоры и эпитеты черпаются из неисчерпаемой сокровищницы вселенской аналогии, потому что больше их неоткуда почерпнуть».
Феномен