Петерб<ург>. 29 сентября
Вот на чем остановились пока относительно самаринских изданий. Сборник не будет допущен в продажу, но разрешено выдавать его, не стесняясь, желающим*. — Полумера — но знаменательная. Мне сдается, что впечатление было сильное, нечто вроде откровения, и что оно отзовется на деле. Но надо дать время лекарству подействовать на организм, и, по-моему, хорошо было бы приостановить, на время, полемику по этому вопросу*.
О какой-либо законодательной мере противу печати до сих пор ничего не слышно. Личных полицейских преследований также не предвидится. Канцлер отзывается о самаринском издании с большою похвалою и сознается, что он узнал из него много нового, ему вовсе неожиданного, уверяет даже, что он дал знать влиятельным лицам Остзейского края, что если они самым положительным образом не выскажутся в смысле полнейшей органической солидарности с Россиею, то чтобы они не рассчитывали на его сочувствие… Но все это, разумеется, одни слова.
Автор баденской брошюрки теперь известен. Это наш поверенный в делах в Веймаре*. — Канцлер знал это, но не дочитал брошюрки до конца, и когда я указал ему на этот глупо-гнусный намек на последней странице, он вознегодовал.
Теперь перейдем к чему-либо более серьезному. — Из беседы с канцлер<ом> я заметил какое-то вновь возникающее поползновение к сближению с римским двором. Странно, невероятно, немыслимо, но оно так. Теперь перечитайте всю нашу дипломатическую переписку по случаю разрыва с папою, наши обвинения, наши улики в неискренности, в злонамеренности, в явной лжи и проч.* — и вопреки всему этому… По прочтении книги Попова*, так наглядно выставившей все положение дела, высказано ему было также полнейшее сочувствие — и все-таки…
Тут, мне кажется, был бы повод для нашей печати, хоть бы для редакции «Москвы», серьезно и вполне чистосердечно заняться разрешением психологической задачи: отчего в наших правительственных людях, даже лучших из них, такая шаткость, такая податливость, такая неимоверная, страшная несостоятельность? Дело, мне кажется, объясняется удовлетворительно следующим анекдотом, рассказанным мне графом Киселевым*. Раз, беседуя с ним о каком-то политическом вопросе, покойный государь сказал ему: «Я бы мог подкрепить мои доводы примерами из истории, но в том-то и беда, что истории-то меня учили на медные гроши». — Слово это и теперь применимо ко всем почти правительствующим, и потому следовало бы, чтобы печать, без желчи, без иронии, в самых ласковых и мягких выражениях сказала бы им: «Вы все люди прекрасные, благонамеренные, даже хорошие патриоты, но всех вас плохо, очень плохо учили истории». — И потому нет ни одного вопроса, который бы они постигали в его историческом значении, с его исторически-непреложным характером. — И затем следовало бы сделать перечень, короткий, но осязательный, указывая на их глубокие, глубоко скрытые в исторической почве корни.
Касательно, напр<имер>, наших отношений к католичеству, их что́ смущает! Почему, при всей нашей терпимости, мы осуждаем себя на нескончаемую борьбу с западною церковью. Итак, придется, в сотый раз, им выяснить дело, что в среде католичества есть два начала, из которых, в данную минуту, одно задушило другое: христианское и папское. Что христианск<ому> началу в католичестве, если ему удастся ожить, Россия и весь православный мир не только не враждебны, но вполне сочувственны, между тем как с папством раз навсегда, основываясь и на тысячелетнем и на трехсотлетнем опыте, нет никакой возможности ни для сделки, ни для мира, ни даже для перемирия. Что папа — и в этом заключается его raison d’être[59] — в отношении к России всегда будет поляком, в отношении к православным христианам на Востоке всегда будет туркою.
И тут кстати было бы привести известную поговорку между восточными христианами, доказывающую, как инстинкт народных масс выше умозрений образованного люда. Поговорка гласит: Все Господь Бог хорошо сотворил, все, кроме султана турецкого и Римского папы, — и потому, чтобы исправить свою ошибку, он поспешил создать царя Московского.
Засим можно бы было заявить впервые — от лица всего православного мира — о роковом значении предстоящего в Риме мнимо-вселенского собора*, о возлагаемой на нас, Россию, в совокупности со всем православным Востоком, неизбежной, настоятельной обязанности протеста и противудействия, и засим — трезво и умеренно предъявить о вероятной необходимости созвания в Киеве, в отпор Риму, православного Вселенского собора*.
Не следует смущаться, на первых порах, тупоумным равнодушием окружающей нас среды… Они, пожалуй, не захотят даже понять нашего слова. Но скоро, очень скоро обстоятельства заставят их понять. Главное, чтобы слово, сознательное слово было сказано: Рим, в своей борьбе с неверием, явится с подложною доверенностию от имени Вселенской церкви. Наше право, наша обязанность — протестовать противу подлога и т. д.
Аксаковой А. Ф., 3 октября 1868*
182. А. Ф. АКСАКОВОЙ 3 октября 1868 г. Петербург
Pétersbourg. Ce jeudi. 3 octobre
Ma fille chérie, voilà bien un peu longtemps que je me sens privé de vos nouvelles, et je ne vous écris que pour provoquer un signe de vie de votre part, mais je vous préviens qu’un signe de vie ne me suffira pas et que je prétends qu’il soit en même temps un certificat de santé. J’avoue qu’il me serait difficile de vous en donner l’exemple et de vous produire, pour ce qui me concerne, un certificat de ce genre qui soit le moins du monde acceptable. Je commence à craindre que ce rhumatisme, qui s’est logé, n’ait pris définitivement ses quartiers d’hiver — il est devenu, il est vrai, plus traitable et ne m’empêche pas de circuler tant bien que mal, mais il est toujours là et me fait continuellement sentir sa présence.
La brochure de Samarine est encore à l’ordre du jour*. On prétend que l’Emp<ereu>r, après en avoir pris connaissance par les extraits des journaux, aurait dit qu’il ne s’expliquait, pourquoi Samarine avait cru devoir publier à l’étranger plutôt qu’en Russie un livre qui rentrait tout à fait dans les vues du gouv<ernemen>t. Pas moins il a été blessé des dernières lignes de la brochure, reproduites dans la Москва, qui établissent l’antagonisme qui tendrait à se déclarer entre le gouvernement et le pays au sujet de la question baltique*. — Et en effet c’est le passage le plus scabreux du livre.
Et puisque nous sommes sur ce chapitre-là, je continue: ici on a beaucoup remarqué le premier avertissement, donné enfin à la gazette allemande, dont on signale les tendances antinationales*. C’est un signe du temps d’autant plus expressif qu’il est juste de reconnaître, à l’honneur du G<énér>al Тимашев, qu’il n’est pas prodigue d’avertissem<ent>s et qu’il en a refusé plus d’un aux sollicitations du Главное управление. Je sais de science certaine que dans le courant de l’été dernier il en a écarté un qu’on voulait infliger à la Москва et qui aurait été le troisième. Il serait bon qu’Аксаков eût connaissance de ce fait… Je lui ai écrit dernièrement, sans lui dissimuler, que je trouvais qu’après tout ce forte de la polémique de ces derniers temps il serait tout à fait dans l’intérêt de l’exécution musicale de faire succéder un peu de piano — et de plus, il me paraîtrait aussi habile qu’équitable de témoigner une confiance un peu plus marquée dans le système personnel de l’Empereur.
Eh bien, et qu’a-t-on dit à Moscou du mariage du 2d des Leuchtenberg avec Mlle Опочинин?* Mais ceci nous conduirait trop loin et je suis au bout de mon papier.
Bonjour, ma fille chérie, mes tendresses à tout le monde.
Перевод
Петербург. Четверг. 3 октября
Моя милая дочь, уже довольно давно тщетно жду от тебя известий и пишу тебе только для того, чтобы ты подала хоть какой-то признак жизни, однако предупреждаю, этого мне будет недостаточно, нужно, чтобы это было также и свидетельство о здоровье. Правда, мне было бы трудно подать тебе пример и прислать хоть сколько-нибудь приемлемое свидетельство о моем здоровье. Я начинаю побаиваться, как бы засевший во мне ревматизм не расположился на зимние квартиры — правда, сейчас он ведет себя сносно и дает мне возможность хоть как-то передвигаться, но он никуда не делся и постоянно напоминает о себе.
Брошюра Самарина все еще является злобой дня*. Говорят, будто государь, познакомившись с ней по отрывкам, напечатанным в газетах, сказал, что не может понять, почему Самарин счел необходимым опубликовать за границей, а не в России книгу, положения которой полностью совпадают с видами правительства. Тем не менее его задели последние строки брошюры, приведенные в «Москве», где говорится о возможности возникновения противоречия между правительством и русским обществом по балтийскому вопросу*. — И действительно, это самое сомнительное место в книге.
А раз уж мы этого коснулись, хочу добавить: всеобщее внимание здесь привлекло наконец-то объявленное немецкой газете первое предостережение, в котором отмечаются ее антирусские настроения*. Это знамение времени тем более примечательное, что генерал Тимашев, надо отдать ему должное, не очень щедр на предостережения и не раз отклонял представления Главного управления. Мне известно из верного источника, что минувшим летом он отвел предостережение, грозившее «Москве», а оно было бы третьим. Хорошо бы сказать об этом Аксакову… Давеча я без обиняков написал ему, что после того forte, которое в последнее время преобладало в его полемике, ему следовало бы, в интересах музыкального исполнения, хоть ненадолго перейти к piano, — и сверх того, мне думается, было бы столь же уместно, сколь и справедливо определеннее выразить доверие лично государю.