При осмотре содержимого выявлено: записная книжка размером 14,5×10 см, в которой на 81 листах имеются записи на еврейском языке. Часть книжки оказалась подмоченной. В книжку вложено письмо на еврейском языке на двух листах. Книжка и письмо завернуты в два чистых листа бумаги. В чем и составлен протокол»[335].
Итак – первая весть от Залмана Градовского! Его записная книжка с вложенным в нее письмом, плотно закатанная в широкогорлую, но все же очень узкую солдатскую флягу, немного поврежденную, вероятнее всего, лопатой самого Ш. Драгона! Текст на идиш, по его же свидетельству, был немедленно переведен бывшим узником Аушвица доктором Яковом Гордоном[336].
За чисто медицинские аспекты нацистских преступлений в ЧГК «отвечал» профессор М.И. Авдеев, организовавший в годы войны систему учреждений военной судебно-медицинской экспертизы, которую сам и возглавлял до 1970 года[337]. Он, в свою очередь, позаботился о том, чтобы «менажка» и рукописи попали в Военно-медицинский музей Министерства обороны СССР[338].
В музее поступление было зарегистрировано под четырьмя отдельными сигнатурами: № 21427 – это процитированный протокол осмотра алюминиевой фляги, № 21428 – сама фляга, № 21429 – письмо З. Градовского (рукопись и перевод на русский язык) и № 21430 – записная книжка З. Градовского, 82 листа[339].
Два последних номера соответствуют двум различным документам, находившимся во фляжке.
Немного о самой книжке. В обложке из черного коленкора, размером 148×108×10 мм, она была исписана синими и черными чернилами. Из ее первоначальных 90 страниц сохранились 82 – остальные были вырваны и, скорее всего, самим Градовским: для того, чтобы легче было затолкнуть ее в тесную фляжку. Большинство листов исписаны только с одной стороны; на страницах с 1-й по 39-ю текст написан на каждой строке, на страницах с 40-й по 73-ю – через строку, а с 74-й по 82-ю – снова на каждой строке. Несколько последних листов (с. 73–79) заполнены с обеих сторон. Каждая страница насчитывает от 20 до 38 строк.
Те же страницы, что сохранились и дошли до нас, изрядно пострадали от пребывания в сырой земле – они сильно подмочены и местами совершенно не читаемы. Прочтению, по оценке переводчицы, поддается лишь около 60 % текста, остальное размыто. Наибольшую трудность для расшифровки представляет верхняя часть страниц (от 2 до 17 строк) и самая нижняя строка, а также левый край всех страниц рукописи.
На фоне такой сохранности записной книжки не может не вызывать удивления отличное состояние письма. Вероятнее всего – о чем косвенно свидетельствует и его сам текст – Градовский, опасавшийся за герметичность схрона с записной книжкой, выкопал ее и перезахоронил в обернутой в резину фляжке, вложив в нее и наскоро написанное «Письмо»[340]. К оригиналам были приложены и имевшиеся в наличии переводы.
Надо ли говорить, какое громадное историческое – да и сугубо экспозиционное – значение имели эти предметы и тексты Градовского! Но они пролежали под спудом (точнее, на полках музея) на протяжении почти что 60 (шестидесяти!) лет – без малейшей попытки со стороны руководства музея сдуть с них пыль и открыть миру. Самое первое в СССР упоминание о документе проскользнуло (иначе не скажешь) в 1980 году – в составленном В.П. Грицкевичем каталоге «Воспоминания и дневники в фондах [Военно-медицинского] музея». Сделал он это на свой страх и риск, что потребовало от него известной настойчивости и даже мужества[341]. Но мелькнувшие строчки библиографического описания не остались незамеченными: в музей приезжали сотрудники журнала «Советише геймланд» («Советская родина»), переписавшие среди прочего и записки З. Градовского, но публикация Градовского в журнале, насколько известно, не состоялась.
2Впрочем, все эти охранительские хлопоты не помогли. Пролежав месяцы в аушвицкой земле и десятилетия в ленинградских запасниках, текст Градовского еще в начале 1960-х гг. выпорхнул из рук трусливого начальства на свободу и стал известен за границей. Но не на геополитическом Западе, как, например, тексты Пастернака или Мандельштама, а на геополитическом Востоке – в социалистической Польше![342]
Произошло это в конце 1961 или в самом начале 1962 года – и произошло «на воздушных путях», то есть нелегально или полулегально. Установить подробности пока не удалось, но похоже, что всю ответственность и все риски взял на себя кандидат медицинских наук Антон Адамович Лопатёнок, в 1959–1960 гг. работавший старшим научным сотрудником ЦВММ.
Он родился 20 сентября 1922 года в Ульяновске, где в длительной командировке находилась его семья, в 1924 году переехавшая в Ленинград. По окончании школы в 1940 году Лопатёнок поступил в Военно-морскую медицинскую академию, которую окончил в 1945 году. Курсантом участвовал в Великой Отечественной войне, имел боевые награды. В 1948 году Лопатёнок окончил Ленинградский филиал Всесоюзного юридического заочного института, получил диплом юриста. С 1951 по 1955 г. обучался в адъюнктуре при кафедре судебной медицины Военно-медицинской академии, где защитил кандидатскую диссертацию. В 1955–1959 гг. служил врачом на Балтийском и Черноморском флотах. В 1959–1960 гг. – старший научный сотрудник ЦВММ, где участвовал в создании Зала жертв фашизма. В 1961–1969 гг. – в Группе советских войск в Германии – в Потсдаме и Магдебурге, на должности главного судмедэксперта Группы Советских Вооруженных сил в Германии. По возвращении из ГДР продолжил службу в Военно-медицинской академии в Ленинграде, где возглавлял редакционно-издательский отдел и активно занимался преподавательской и научно-просветительной работой. Службу в армии закончил в звании полковника медицинской службы. Находясь на пенсии, занимался вопросами истории медицины, в конце 1980-х гг. оставался научным сотрудником ЦВММ. Умер 9 февраля 2003 года, похоронен на Богословском кладбище в Петербурге[343].
Был Антон Адамович человеком, не только знающим и честным, но и смелым и риско2вым. И, натолкнувшись в фондах музея на такое чудо, как рукописи Градовского, он изготовил с них микрофильм и сделал все от него зависящее, чтобы рукопись стала известна тем специалистам, кто был в состоянии ввести ее в научный оборот.
Ближайшие такие специалисты находились в братской Польше, в Еврейском историческом институте в Варшаве. И вот, воспользовавшись встречей, – быть может, и совершенно случайной, – с польским историком-марксистом и доцентом Лодзьского университета Павлом Кожецем, Лопатенок передал с ним для Еврейского исторического института в Варшаве бесценную копию, а также свою статью о Градовском – вместе с просьбой опубликовать и то, и другое[344]. Встреча эта произошла в конце 1961 года – и, скорее всего, в ГДР, где Лопатенок проработал долгие девять лет.
Как и сами схроны зондеркомандовцев, поступок Лопатенка был еще одной «бутылкой, брошенной в море». Но сам он при этом, вероятно, и не подозревал, насколько одиозен был его «курьер». Академическая карьера не была главной ипостасью Кожеца, главным тогда была служба в польской безопасности, которой он предавался с большим энтузиазмом. Иными словами, ставки в этой «рисковой» для Лопатенка игре были еще выше, и исход «бросания бутылки в море» мог быть любым. Но ничего страшного, судя по дальнейшей карьере Лопатенка, не произошло: стало быть, еврейское уже тогда в Кожеце взяло верх над чекистским[345].
Антон Адамович, наверное, улыбнулся, когда в 2000 году получил письмо из Израиля от своего однокашника Александра Копанева. Тот огорчался, что не сможет приехать в Петербург, чтобы сделать копию «письма Градовского» и фотографию фляги, в которой оно было найдено. При этом он сомневался, разрешит ли начальство получить этот материал, и опасался, не обернется ли возможная публикация неприятностями для самого Антона Лопатенка[346]. Копанев не знал, что его однокашник – во имя истории и личной чести – решился на это еще 40 лет тому назад!
Между тем «течение» действительно принесло «бутылку» от Лопатенка в руки профессора Бернарда (Берла) Марка (1908–1966), польского историка и публициста, в 1949–1966 гг. возглавлявшего Еврейский исторический институт в Варшаве. Он был участником подготовительского коллектива «Черной книги»[347] и первым ученым, кто еще в 1950-е гг. оценил значение и всерьез занялся публикацией, атрибуцией и анализом аушвицких свитков, находившихся в Польше. И сам Марк, и его вдова, Эстер Марк, впоследствии всегда с благодарностью упоминали А.А. Лопатенка «за предоставленную им в 1962 году возможность ознакомления с записками и протоколом комиссии Попова и Герасимова»[348].