Подведем предварительные итоги. Я попытался определить, как ряд оппозиций «норма-аномальность», «естественность-искусственность», «автобиографичность-персонажность» проявились в творчестве Андрея Битова и Виктора Ерофеева. И почему именно Битов оказался созвучным сегодняшнему состоянию отечественной словесности.
Но есть еще одна оппозиция, о которой уже можно сказать, потому что ее очертания, намеченные пунктиром, проступали и раньше. Романтизм-классицизм. Точнее, их современные постмодернистские версии. Дело в том, что и проза Битова, и проза Ерофеева могут быть рассмотрены как две разные реакции на ощущение «конца литературы». Только если позиция Битова может быть артикулирована как «новых сюжетов больше не осталось», поэтому возможен только комментарий, то для Ерофеева – «никаких новых сюжетов и не было». И возможен только пародийный сюжет, пародийная цитата.
Проза Ерофеева при более внимательном рассмотрении обнаруживает устойчивое совпадение с несколькими параметрами канона классицизма. И дело даже не в том, что почти во всех его рассказах соблюдается единство места, действия и времени и «время» рассказа синхронно времени его восприятия. Проза Ерофеева – подобие классической театральной драмы на известный античный сюжет. Так, несмотря на множество псевдонатуралистических подробностей, театральны, намеренно ходульны и конструктивны его персонажи. Ерофеев потому так легко переводится, так близок западному, в частности немецкому, читателю, что он является редким, хотя и, возможно, самым последовательным представителем традиционного французского классицизма в современной русской литературе. Канон классицизма проступает сквозь эпатажную прозу, как жесткий, прочный каркас, на который натянута яркая цветная палатка. Другое дело, что сначала советский, а потом российский читатель, как бык, прежде всего реагировал на красную тряпку эпатажа и не замечал, что красная тряпка в руках тореадора очерчивает в воздухе вполне классические траектории.
Пиком российской славы Ерофеева стал период конца 80-х – начала 90-х, когда страсть к разрушению всего советского оказалась синхронной тому разрушению советских и общекультурных табу, которое имело место в его рассказах и первом романе «Русская красавица», а также в статьях. Ерофеевские «Поминки по советской литературе» (1989), «Место критики» (1993), «Крушение гуманизма № 2» (1991) также наводили ужас на бывших советских писателей и критиков, и последние, конечно, не простили ему оскорблений, призывов отправить отечественную критику в лакейскую и заставить сдувать пылинки с барских писательских шуб и пить шампанское из недопитых писателями бокалов. Его терпели до той поры, пока еще можно было интерпретировать его прозу как весьма своеобразную борьбу с советским тоталитаризмом, но как только страсть к разрушению была утолена, вместе с концом советской власти и советской литературы разрушитель перестал быть актуален. Писать о нем плохо до поры до времени не решались, писать хорошо позволялось разве что маргиналам. Но и здесь внимание фокусировалось только на тематических особенностях его прозы. То, каким образом Ерофеев, с помощью приемов пародийного классицизма, решал проблему «конца литературы», никого не интересовало. Хотя бы потому, что этот «конец» долгое время никем не фиксировался, а постмодернизм казался игрой сытых буржуазных интеллектуалов.
Однако уже очерковая проза Битова, появившаяся в конце 50-х годов, по сути дела, свидетельствовала об исчерпанности возможностей сюжетного психологического романа. Битов отказался от сюжета в пользу комментария. Бесконечного комментария, комментария к событиям, которые на самом деле были несущественны. Существенным оказывалась только авторская реакция на них. Более того, чем менее существенны и будничны были события, тем более интересным представлялась авторская реакция на них. Но ведь за этим смещением акцентов с событийного ряда на внутренний монолог автора просматривается характерная романтическая позиция. Важен не внешний мир, а личность. Яркая, неповторимая, способная все по-своему осмыслить и тем ценная.
Да, Битов пытался отыскать норму внутри советского хаоса – норму достойного поведения, возможность понимания и наслаждения простыми нормальными вещами, осмысление которых и было главным достоинством его очерковой прозы. Кажется, какая здесь связь с пристрастием романтиков ко всему экзотическому? Но ведь норма – это самое экзотическое блюдо на традиционном столе русской духовной кухни.
Перефразируя Паскаля, можно сказать, что норма для России потому и прекрасна, что редка. И восстановление нормы в виде критерия жизни и есть «возрождение России», или, точнее, преображение, потому что экзотическая норма, увы, как мокрое мыло, постоянно проскальзывает мимо наших рук. Битов отмыл даже Пушкина, отмыл от всех мифологических наслоений, накопившихся за два века его пафосного почитания, перемежающегося не менее яростным ниспровержением. У Битова Пушкин стал здоровым, нормальным гением, задушевным собеседником, победителем Тютчева и Лермонтова в соревновании по написанию стихотворения «Пророк». Тонким, умным и милым, почти как Битов. Битовский Пушкин умопостигаем, тем и ценен, но одновременно и романтичен, потому и ущербен, как ущербна, локальна любая норма, даже в том случае, когда выдается за синоним гармонии.
Нет, все, что делает Битов, всегда умно, достойно, интересно, но стоит Битова сопоставить с, кажется, близким ему по жанру комментария Розановым, как сразу становится понятным, чего лишена его проза – Битов всегда останавливается на краю бездны. И дело не в том, что его душа лишена двух хрестоматийных бездн – нежности и печали, не лишена; и не в том, что талант Битова якобы меньше таланта Розанова (писателя бессмысленно упрекать в том, что его талант не так велик, как у какого-нибудь классика, какой есть, такой есть), а в том, что отторжение бездны есть сознательный и конструктивный выбор Битова. У Битова слишком хороший вкус, чтобы связывать нежность с грязью, он слишком умен и очень боится пошлости, неизменного спутника тех, кто решается погрузиться в чмокающее болото бездны.
За это он ценился интеллигентными читателями-современниками, его нормальность пришлась впору и перестройке, одной из побудительных причин которой и стало романтическое возвращение к нормальной жизни. И сегодня Битов, несомненно, чемпион среди авторов серьезной литературы по числу публикаций. Помимо бесчисленных интервью и монологов Битова, огромное число переизданий всех битовских книг и издание новых, которые являются или продолжением и перекомпоновкой старых, лежат на всех интеллектуальных прилавках и свидетельствуют о том, что норма действительно ощущается как своеобразный социальный заказ времени.
Однако характерно, что и о прозе Битова, за исключением «Пушкинского Дома», написано сравнительно немного. И это не потому, что его проза неинтересна, а потому, что эта проза более близка к критике и публицистике, чем к беллетристике. А критика на критику – жанр весьма неблагодарный. Умствование по поводу умствования – это та степень искусственности, которая неизбежно вызывает ощущение фальши. Что может сказать современный исследователь о прозе Битова, кроме того, что сила и слабость автора в его серьезном романтическом рационализме, а так как эпохи романтизма и рационализма кончились, успех Битова – это следствие того тупика, куда советская литература попала по воле отнюдь не литературных обстоятельств.
Альтернативой социалистическому реализму, советскому хаосу и ощущению исчерпанности психологического сюжетного романа оказалась нормальная эссеистика в духе эпохи Просвещения, помноженная, конечно, на ощущение времени, как литературного, так и исторического. Очерковая, интеллектуальная и автобиографическая проза Битова уже в 60-х стала ощущаться как свет в конце туннеля, более того, как свет, ведущий к выходу из туннеля. Битов начал просто размышлять – это показалось и кажется до сих пор настолько новым, что высказывание Пушкина о Боратынском «Он у нас оригинален, ибо мыслит» кажется придуманным специально для автора «Уроков Армении». Напутственные слова Веры Пановой о творце «Дачной местности»: «С первого взгляда кажется, что ему ничего не стоит просто и доступно выражать сложнейшие вещи»4, – верны, но по отношению только к тем вещам, которые доступны для рационалистического анализа и которые укладываются в понятие «нормального восприятия». Все, что выходит за рамки этой нормы, просто не попадает в объектив авторского взгляда.
Хотя, говоря о русской литературе, Битов чаще всего определяет границы как «та русская литература, что начинается с Пушкина», но на самом деле Битов представляется автором именно ХVIII века, он кончает именно там, где литература XIX (а затем и XX) века с ее растущим интересом к иррациональному только начинается.