И в который уже раз Лючия только головой покачала, удивляясь себе: зачем, ну зачем понадобилось ей открыться?! Но она была не в себе. Потрясение, пережитое на бале, а потом на дуэли с Шишмаревым, подкосило ее, а страх за мужа, доверчиво канувшего в расчетливо подстроенную ловушку, просто уничтожил. Она утратила всякую власть над собой, она была почти на грани смерти, так разрывалось сердце. Если бы ее хотя бы предупредили, что с ним все благополучно! Если бы у нее выдалась хотя бы минута прийти в себя, собраться, прикрыться этим пробитым, покореженным, разваливающимся на части, но еще достаточно боеспособным щитом своей лжи!
Но нет. Андрей появился внезапно – и застал противника врасплох. Все патроны были расстреляны, все фитили обгорели, и порох ссыпался с затравок. Хвала Мадонне, у нее хватило все-таки сил не ползать на коленях под дверью их спальни, откуда некогда доносились их слитные, блаженные вздохи, а теперь в мертвом, окаменелом молчании лежал он один и, чудилось, даже не дышал, словно Лючия убила его наповал своими горькими словами.
Нет, признавшись во всем, она даже смогла собрать кое-какие вещи и позаботиться о драгоценностях, чтобы были средства ехать, и не пешком утащилась, а велела заложить отменных лошадей… Так у преступника, выслушавшего смертный приговор, прежде страха и отчаяния появляется минутное облегчение, ибо рассеяна неизвестность, в которой он томился, ожидая решения своей участи, и это дает ему силы дойти до эшафота. Так и Лючия, так и она ринулась по дорогам Европы в последнем усилии жизни, и чем более проходило времени, тем сильнее оживала в ней надежда… для того чтобы окончательно умереть и обратиться в прах здесь, в сыром, наглухо закрытом подвале, где спутниками ее конца станут те же, кто был спутником начала жизни: Бартоломео Фессалоне и Маттео.
Когда-то она любила этих людей. Теперь ненавидела. Когда-то она считала, что они любят ее… теперь ей было смешно даже думать об этом! Как, за какую цену купил дьявол Бартоломео Фессалоне душу своего старого слуги – неведомо, но он купил ее и смог вытравить из нее все человеческое. Лючии до сих пор больно было вспоминать слезы в глазах Маттео, бормотавшего: «Мой господин умер! Он умер, синьорина!» А на деле выходило, что он просто помог Фессалоне инсценировать его смерть, чтобы сбить с толку неумолимого мстителя – Анджольери! Они вдвоем артистически обвели и Лоренцо, и Лючию вокруг пальца. Фессалоне при теперешней встрече, заметив ее возмущение, клялся, что все делалось для ее блага, но теперь Лючия удивлялась, как прежде не замечала выспренности и фальши его «прощального» письма. Несомненно, оно было приготовлено заранее, написано с любовью – но не к приемной дочери, которую Фессалоне обездолил, а к себе. К себе! Тщеславие Фессалоне было тщеславием плохого актера, который алчет признания и узнавания, везде, где может, ловит эти вспышки восторга, нанизывает их на нить своего тщеславия, словно бисеринки, выдавая их даже самому себе за бриллианты. Его письмо-исповедь являлось страшным подтверждением потребности преступников засвидетельствовать свои преступления перед людьми и Господом, а прежде всего – перед своим неутоленным тщеславием.
Итак, Лючия не могла даже сейчас смягчиться, и только гордость удерживала ее от того, чтобы не зарыдать, не налететь на Фессалоне с кулаками, не начать обвинять его во всех несчастиях своей жизни. Но сильнее гордости сковывал ее тело ужас, оледенивший душу, и голос Фессалоне, раздавшийся в этой кромешной тьме, показался ей эхом собственного отчаяния:
– Да, похоже, мы погибли…
Нет, произнеси эти слова Лючия, она кричала бы и рыдала, но устами Фессалоне, чудилось, вещал глас равнодушного Рока, ибо синьор Бартоломео не восклицал, не вопил – просто констатировал факт. Сообщал приговор…
Уже были испробованы все способы отодвинуть злополучную плиту и выбраться. Тщетно. И никакой не было надежды, что заперший их человек смилуется – и придет спасти свои жертвы. Зачем они ему?! Лоренцо или Чезаре, кто бы он ни был, уже добился своего, получил драгоценные бумаги, он и не вспомнит о несчастных… так долго делавших несчастным его. Да и Фессалоне сразу сказал, что спасти их может только чудо.
Время шло – Лючии казалось, вся ночь истекла, и день, и этот год, – а чуда не произошло. Впрочем, нет, год никак не мог пройти: столько им не выдержать. Умрут дня через три от голода и жажды, если прежде просто не задохнутся… Лючия изо всех сил вонзила ногти в ладони, чтобы не закричать – бессмысленно, отчаянно! – ибо сейчас самым страшным было для нее умереть рядом с этими двумя людьми, которых она ненавидела больше всех на свете. Даже Шишмарев казался ей невинным младенцем по сравнению с ними. Он был подлец, но какой-то свой, «родной» подлец. Русский, тоже русский, как она, вот в чем дело. А эти – чужеземцы. Чужие!
Сейчас она готова была бы принять самую мучительную и страшную казнь, только бы на ее охладелый лоб легла рука Андрея. Но смерть ее и без того будет страшна и мучительна, так что поменяться ей с судьбой нечем. Нечем… не на что ей купить последнюю встречу с Андреем и отмщение Лоренцо. И спасение Александры! Она ведь тоже заперта и обречена на гибель, если в ближайшие дни Лоренцо или Чезаре не хватятся ее и не начнут искать. Но им и в голову не придет, где она! Вдобавок, судя по рассказам Маттео и Фессалоне, проклятый Анджольери обращался со своей пленницей отвратительно, мерзко, выставляя ее на публичный позор. Она даже сбежала от него как-то раз, но он настиг ее и жестоко изнасиловал прямо в гондоле, о чем ходили потрясающие слухи среди баркайоли. Cкорее всего Анджольери и его пособник просто-напросто забудут все на радостях и уедут в Рим, не больно-то заботясь даже о судьбе исчезнувшей «Лючии». И что заботиться? Тот, кто запер тайник Фессалоне, слышал ее голос и уверен, что она и есть Лючия, обманом выкравшая ключ и спасшая приемного отца. То есть она, конечно, и впрямь Лючия, но их противник думает, что Лючия – это Александра, а она – она тогда кто?
Ох, Santa Madonna, Porca Madonna, как все запутано, как безнадежно все перепутано! И долго еще после того, когда перестанет биться ее сердце, будет длиться эта роковая путаница, затеянная треклятым Бартоломео Фессалоне в одну темную венецианскую ночь почти девятнадцать лет тому назад.
А он, дьявол, дьявол, содеявший все это, еще находит в себе силы смеяться!
– Однако сейчас, кажется, самое время высказывать свои последние желания, – хохотнул Фессалоне. – Любопытно знать, о чем кто из нас мечтает в этот роковой миг своей жизни? Вот ты, Маттео, чего хотел бы сейчас больше всего на свете?
– Я, синьор, – охотно начал старый плут, – сейчас больше всего на свете хотел бы оказаться в кабачке, что у северных ворот Эрберии, сидеть там за столом, и чтоб вокруг меня стояли фьяски, фьяски, фьяски [56] с бесподобным фалернским или игривым фриульским. Вот мое последнее желание!
«Скоро твоим последним желанием будет глоток самой грязной и тухлой воды», – злорадно подумала Лючия, но это оживление не долго длилось: ведь и ее предсмертное желание будет столь же низменным. И все же она не сомневалась, что до последнего дыхания будет желать того, в чем сейчас призналась вслух, ответив на вопрос Фессалоне:
– Более всего на свете я хочу уничтожить Лоренцо, спасти сестру, а потом вернуться с нею в Россию, чтобы увидеть Андрея. После этого я готова умереть.
Фессалоне тихо свистнул.
– В одном наши желания, бесспорно, совпадают. Анджольери должен умереть. Я не раз пытался добраться до него. Однажды был совсем рядом, мог нанести удар, но смерть должна была выглядеть естественной. Я передал ему отравленное письмо… Не пойму, какая сила спасла его тогда! А больше мне не представилось удобного способа. Теперь же убить его было бы достаточно просто. Та, другая девочка все еще сидит взаперти, и если бы ты появилась в палаццо Анджольери, тебя непременно приняли бы за нее. То есть за себя. Ну, за ту, кого привезли из России! У меня есть некое снадобье… – Фессалоне сунул руку в тайник и извлек округлый флакончик: выпуклые бока отливали тусклым золотистым свечением. – Ты пришла бы в палаццо Анджольери, вылила бы это в серебряный чеканный кувшин, из которого только и пьет Лоренцо по какому-то там обычаю своего рода (гостям наливают из других сосудов; пить из этого – привилегия Байярдо!), и дело было бы через пять минут слажено. Ну а потом… потом пути наши разойдутся. Ты отправишься в страну медведей и снегов вместе со своей крикливой близняшкой, а я уйду на покой, куплю себе виллу где-нибудь на юге, может быть, в Неаполе – там куда теплее, чем здесь! И засяду писать мемуары. Вот о чем я всегда мечтал: не заботиться о деньгах, всего себя посвятить творчеству.
– Ну а деньги-то откуда взялись бы? – зло спросила Лючия. – Или это тоже несбыточная мечта?
– Ну почему такая уж несбыточная? – с обидой в голосе произнес Фессалоне. – За те годы, пока бумаги Байярдо были в моих руках, я сумел заставить старика Гвидо передать на сохранение третьему лицу – некоей банкирской конторе в Неаполе – изрядную, очень изрядную сумму. Пока она лежит себе, на нее начисляются проценты. Но, по моей же указке, в завещании князя Байярдо появился один хитрый пункт. В случае его смерти и смерти Лоренцо эти деньги должны быть переданы человеку, который предъявит письма о Фьоре Байярдо. То есть мне.