Заботиться о матери мне было легко, а ей принимать эти заботы и того легче. Принимая мои услуги, мать с каждым днем, видимо, испытывала все большее удовлетворение. И я тоже. Одинаковое чувство удовлетворения, да, но какое? Вечерами мать с неудовольствием встречала сиделку. Я возилась с ней днем. Я полностью забросила работу, что при моем ремесле и в наших краях было не так уж сложно, особенно на тот срок, что отпустил нам врач. Моя секретарша и мой телефонный аппарат с приглушенным звонком доставляли мне самые необходимые сведения; после каждого звонка я возвращалась и снова усаживалась у дверей спальни матери, в зале, готовая войти к ней, как только она меня кликнет. Колокольчиком, который я поставила на ее ночном столике, она не пользовалась.
Сначала она предпочитала оставаться одна, а в скором времени одна, но со мной. Мое присутствие ее не стесняло. Она продолжала свой внутренний, нескончаемый диалог с моим покойным братом, даже не чувствуя постороннего присутствия. Вольнодумка, как и вся ее семья, как вся, или почти вся, ее среда, она никогда не переступала порога церкви, разве чтобы присутствовать на отпевании или свадьбе, и то просто ради приличия. "Никакого притворства. Но и никаких скандалов",– говаривала она нам раньше, еще во времена своего царствования. Поэтому, когда я предложила ей принять доминиканца, моего знакомого, работавшего в городской библиотеке, славящейся своими инкунабулами, мать отказалась.
– Нет,– сказала она, перекатывая по подушке голову.– Нет, не надо. Если суждено предстать перед судилищем, то подобной беседой дела не исправишь.
Ей нравилось произносить такие слова, какие можно было истолковывать и так и эдак, многое не договаривая, и главное, сохраняя видимость искренности. Она даже добавила:
– В сущности, ты тоже так думаешь.
Если бы мать верила в Бога, если бы была непоколебимо убеждена, что воссоединится на том свете со своим ушедшим из жизни сыном, неотступные мысли о нем, возможно, не причиняли бы ей такой муки, какая подымалась в ней сейчас. Конца своего она ждала без страха и без печали, и терзало ее главным образом то, что отныне она перестанет мучиться от любви, перестанет любить. Настанет такой час, когда оборвется эта страсть, та, что жгла ее, трепетала в ней, но которой она жила. И оборвется без надежды на продолжение. Пытка эта длилась без слов, без признаний. Мать покорно вручала мне для забот свое тело, к счастью не слишком страдавшее, но вот эта геенна огненная, где сгорала ее душа, принадлежала безраздельно лишь ей одной.
– Дай мне чем-нибудь прополоскать рот, Агнесса. У меня после еды во рту отвратительный вкус.
Я подымала ей голову. А она сплевывала теплую воду, куда я обильно подливала зубной эликсир, и подчас до меня доходил затхлый запах смерти, гнездившейся в ней.
Приезд тети Луизы стеснил нас обеих. Приходилось ею заниматься, сидеть вечерами с ней в зале или в саду, лишь бы избавить мать от теткиной кроткой болтовни... "Эта бедняжка Луиза" продолжала стариться в воспоминаниях о своем обожаемом муже, полностью отказываясь принимать наше время, пребывая в туманной дымке прошлого; она чуточку заговаривалась. Иной раз с губ ее слетали достаточно жесткие замечания по адресу нашей семьи, и это неслыханное ранее явление свидетельствовало о том, как изменился тетин нрав под воздействием одиночества, возраста, хотя перемены эти не так явственно сказались на ее лице, не слишком изрезанном морщинами. Она, казалось, чувствовала себя превосходно для восьмидесятилетней старухи, хотя, согласно нашей другой фамильной присказке, "бедняжка Луиза всегда была слабого здоровья". Приехала она в сопровождении бывшей секретарши своего мужа, очень к ней привязанной, и остановилась в отеле "Консул Марий", "раз там так хорошо приняли твою бедную мамочку". Когда собрались все наши остальные родственники, тетя раздула целую историю с выбором гостиниц. Мне приходилось выслушивать длительные вариации на эту тему, жалобы на Буссарделей молодого поколения.
– Нет, ты только вообрази, все они остановились в разных отелях. Анриетта считает, что Жанна-Симон поселилась в слишком дорогом. Валентин, так он прямо заявил, что только тот отель, где он живет, соответствует его положению в обществе. В такую минуту и все разбрелись кто куда, ну скажи, разве это видано?
– Это не так уж существенно, тетя Луиза.
– Нет, детка, существенно. Это своего рода знамение. Семья распалась. Раньше... раньше – надо было бы сказать не раньше, а давным-давно,– мы образовывали единый клан, мы стояли плечом к плечу, а при случае умели приносить жертвы. Вот, скажем, я,– добавила она, понизив голос, хотя мы сидели в платановой аллее на значительном расстоянии от дома,– один бог знает, сколько мне на авеню Ван-Дейка пришлось проглотить оскорблений. А я молчала. В общих интересах. Этим все определялось. Когда требовалось вложить в наше дело деньги, все Буссардели участвовали в этом косвенно или прямо. Каждый вносил свой пай. Вот это была семья.
– Но ты взгляни только, как они сплотились, как дружно бросились на помощь Патрику.
– "Они"! Кто это они? Ты. Тебя попросили выступить в качестве свидетельницы, ну ты и выступила. А просили тебя по двум причинам: во-первых, надо было спасать деньги, а во-вторых, это была идея твоей матери. О, она-то осталась Буссардель, хотя в ее жилах нет ни капли буссарделевской крови. Но и ее скоро не станет.
Мы сидели на поваленном стволе, я велела подтащить его сюда, в тень, чтобы не ставить лишних скамеек, и он, сплошь обросший мхом, служил прекрасным сиденьем.
– Особняк на авеню Ван-Дейка! – проговорила тетя Луиза, молитвенно складывая руки.– Большая галерея, сколько же я по ней бегала девчонкой; красный двор, зимний сад, подъезд-ротонда, выходящий к парку Монсо. Целая вселенная была. Ох, и мы сами ее разрушим. Рано или поздно. И воздвигнется на ее месте доходный дом... Как это теперь говорят, standing. Все снесут, сровняют с землей, как Бастилию. А ведь наш особняк – это часть старого Парижа... Помнишь большие рауты, наши семейные обеды?
Я решила воспользоваться тем, что тетя переменила тему.
– Еще бы не помнить! Севрский сервиз с двумя Б, а также веджвудский.
– Как сейчас его вижу. Бледно-голубой с лиловато-розовым, самое ценное из веджвудского фарфора. Поди теперь скажи, что я теряю память.
– А стряпня Сидони!
– Ну, эта посильнее всех прочих,– проговорила тетя с таким уважением, будто речь шла о главе государства.– Головой выше тех, что были после нее.
– Если я не ошибаюсь, коронным ее номером был фазан а ля Священный Союз?
– Совершенно верно.
– Скажи, вероятно, существует какой-нибудь анекдот, какое-нибудь историческое предание, связанное с этим самым фазаном?