В комментарии к настоящему тому цитируются слова Ф. Энгельса о России и революции, почти совпадающие с тютчевским тезисом (319). С противоположных идейных сторон, но в одном удивительно сходились Тютчев и Достоевский с Марксом и Энгельсом — в представлении о консервативном (реакционном для классиков марксизма) противостоянии не только царской, но и народной России западной революции. Но что сказал бы Тютчев, назвавший целый народ плагиатором (le plagiaire15) другого народа (46, 148), когда в Германии 1848 года поднялась своя революция вослед французской, — что сказал бы он, увидев собственный народ плагиатором тех идей и утопий, которые он полагал судьбой европейского Запада? Главная идея его о России и Революции потерпела историческое поражение в 1917 году. Россия и Революция совместились, революция стала судьбой России. Славянской его идее еще предстояло дальнейшее испытание.
Исторические и политические проекты Тютчева имели в ХХ веке свою судьбу. В 1920-е годы новые, евразийские “исполинские бредни” осваивали их по-своему заново. Вослед Тютчеву Н. С. Трубецкой названием своей маленькой книжки, вышедшей в 1920 году в Софии и положившей начало евразийскому движению — “Европа и человечество”, — еще раз переформулировал тему о России и Европе: исключил не Россию из Европы, как только что это сделал Шпенглер в своей нашумевшей книге, а Европу из человечества. Ну а Шпенглер также названием книги, как и ее содержанием, поддержал неведомо для себя тютчевский тезис о двух Европах. “Закат Европы” на самом деле в оригинале — закат Abendland’а, то есть Запада; самое же понятие Европы как единого целого Шпенглер отрицал и называл “пустым звуком”. Неизвестно, читал ли Шпенглер французские тютчевские статьи (мог и читать — они в свое время наделали шуму в западной прессе как политическая сенсация и вызвали около 50 откликов), но Европу как Запад он отделял не от одной России, но и от Восточной Европы (и в этом интересно совпадал со славянофильской историософской топографией — например, со знаменитой строкой стихотворения Хомякова: “...Ложится тьма густая / На дальнем Западе, стране святых чудес...” — на Западе, отдаленном, отрезанном от хомяковской России). Что касается России, скупые суждения Шпенглера о ней представляют как бы славянофильство навыворот: он ссылается не только на Достоевского и Толстого, но и на Ивана Аксакова, чтобы совсем исключить Россию из западной проблематики — как “исторический псевдоморфоз”, не имевший истории до Петра, а с Петра имеющий только искусственную историю (но, возможно, пророчащий в будущем новую христианскую духовность не европейского, “фаустовского”, типа: “Христианство Достоевского принадлежит будущему тысячелетию”16).
Пройдет еще четверть века — и за реализацию тютчевского проекта возьмется та самая воплотившаяся, но в отечестве революция в лице СССР. Можно сказать, что идея отдельной Восточной Европы будет политически реализована после 1945 года — посредством Берлинской стены. По отношению к не единой еще Германии Тютчев считал, что утопия ее объединения не отвечает интересам России, а позднее бисмарковское единство обличал как достигнутое “железом и кровью”. Две Германии он считал “естественным положением” (191). В это положение Германия вернулась после Второй войны. “Богемия независимая, опирающаяся на Россию, — вот комбинация <...> которую История держит в резерве...” — писал Тютчев Ю. Ф. Самарину 13 июля 1868 года. И. Аксаков в своей биографии так резюмировал тютчевскую славянскую идею: “Одним словом, вопрос для Западных Славян ставится просто и прямо: или объединение с Россией, или объединение полное и окончательное с Западною Европою, т. е. утрата Славянской национальности”. “Объединение с Россией” на тоталитарной основе продолжалось с 1945-го до 1989-го, но в промежутке понадобился год 1968-й: ровно сто лет после сформулированной Тютчевым “комбинации”, которую сто лет История держала “в резерве”. Вновь магия круглых сроков, преследовавшая его проекты с начала Крымской войны. И что нам делать теперь с идеей славянского мира, глядя уже не только на Чехию, но и на Украину?
Два места из русской поэзии вбирают в себя вопросы, заданные историософией Тютчева и, надеемся, историей “окончательно” не решенные. Одно — из Пушкина:
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.
Второе — из Тютчева:
Ты долго ль будешь за туманом
Скрываться, Русская звезда,
Или оптическим обманом
Ты обличишься навсегда?
“Вот вопрос”.
Сергей БОЧАРОВ.
1 Указываются страницы рецензируемого 3-го тома Полного собрания сочинений Ф. И. Тютчева.
2 Флоровский Георгий. Из прошлого русской мысли. М., 1998, стр. 346.
3 Мандельштам О. Сочинения в двух томах. Т. 2. М., 1990, стр. 375.
4 “Литературное наследство”, т. 97. Федор Иванович Тютчев. Кн. 2. М., 1989, стр. 45.
5 Леонтьев К. Восток, Россия и Славянство. М., 1996, стр. 645.
6 Седакова Ольга. Проза. М., 2001, стр. 485.
7 “Литературное наследство”, т. 97, кн. 1, стр. 234.
8 См. статьи в “Новом мире”: Ю. Каграманов, “Империя и ойкумена” (1995, № 1) и В. Сендеров, “Россия-Империя или Россия-Царство?” (2004, № 2). Интерес к проблеме империи в контексте русской истории, с акцентом на возможности переживаемой современности, заметен также в новой прозе последних лет, в новопетербургской прозе особенно: например, читаем роман Павла Крусанова “Укус ангела”.
9 Булгаков С. Н. Сочинения в двух томах, т. 2. М., 1993, стр. 568, 574, 619, 577.
10 Булгаков С. Н. Моя родина. — “Новый мир”, 1989, № 10, стр. 244 — 246.
11 Флоровский Георгий. Из прошлого русской мысли, стр. 234.
12 Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений. Т. 26. Л., 1984, стр. 169.
13 Леонтьев К. Восток, Россия и Славянство, стр. 697.
14 Там же, стр. 418.
15 Переводчик в настоящем томе переводит ослабленно — “подражателем”.
16 Шпенглер Освальд. Закат Европы. М., 1993. Т. 1, стр. 145; т. 2, стр. 201.
КНИЖНАЯ ПОЛКА МАРИИ РЕМИЗОВОЙ
+6
Петер Козловски. Миф о модерне. Поэтическая философия Эрнста Юнгера. Перевод с немецкого М. Корчагиной, Е. Петренко и Н. Трубниковой. М., “Республика”, 2002, 239 стр.
Эта книга, не вовсе лишенная (особенно поначалу) некоторой наукообразной занудности, в конечном итоге дает довольно интересный портрет мифологии ХХ века, точнее — хотя автор вроде исподволь настаивает на более широком прочтении, — все-таки, видимо, первой его половины.
Фигура Эрнста Юнгера, избранная автором как основной материал для реконструкции этого портрета, кажется как нельзя более подходящей. Что касается творчества Юнгера в период между двумя мировыми войнами, то тут Козловски оказывается на высоте заявленного принципа, не просто убедительно, но прямо-таки наглядно и, главное, красиво показывая взаимосвязь между социально-историческими сдвигами, перекроившими мир по новым лекалам, и основными мифологемами, с одной стороны, порожденными, чтобы эти взвихривания как-то объяснять, а с другой — в свою очередь становившимися ступенью для теоретического обоснования новых пароксизмов, обусловленных в том числе и поэтико-мифологическими построениями типа юнгеровских.
Основываясь на текстах Юнгера, Козловски берет на себя бремя формулировки всей мифо-поэтической составляющей модерна, понимая под ним то, что в русском языке, видимо, больше всего соответствует понятию “революционный модернизм”. (Тут возникает, увы, может быть, и неизбежная терминологическая путаница, поскольку “модерн” у нас означает чаще всего не то, что в других европейских языках.) То, что недоговаривает автор, — прежде всего потому, что не ставит себе такой задачи, — легко достраивает читатель: идеологема “тотальной мобилизации”, сформулированная Юнгером, начинает тут же проблескивать, к примеру, в творчестве деятелей русской культуры, действовавших в тот же период. Что, естественно, доказывает небезосновательность посылок Козловски о глобальной вовлеченности в мифогенное поле. Кстати, не раз Козловски проводит параллели — и перпендикуляры — между “ленинским большевизмом” и национал-социализмом, с которым, оказывается, у Юнгера были совсем не такие простые отношения, как принято считать. Конечно, остаются некоторые подозрения, что автор, подпав под обаяние личности своего героя, по мере сил (может быть, и неосознанно) старается выгородить его из щекотливой ситуации, обозначив существенные расхождения между поэтическим мировидением художника и политической силой, использовавшей плоды этого мифотворчества в своих целях.