Стояло такое же солнечное и теплое утро, как и тогда… Он сел под одну из сосен вала и смотрел вдаль, на загиб реки и волнистое нагорное прибрежье. Как-то особенно, почти болезненно влекло его к знакомству с Аршауловым.
Ничего подобного он еще не испытывал прежде. У него бывали встречи с такими же радетелями о меньшей братии. Те, кто из них впал в преувеличенное поклонение мужику и его доблести, вызывали в нем всегда протест. Он стоял на том, что перед деревенскими порядками нечего «млеть» и «таять», и дальше того, что ему случилось высказать прошлым летом в разговоре с Борисом Петровичем на пароходе «Бирюч», он не шел. Пример Аршаулова, его жалкая судьба — служили ему только лишним доводом против народников. Приемный отец его никогда дурно не говорил об Аршаулове, не подозревал его в намерении поживиться чем-нибудь. Но он повторял, что эти господа не тем заняты, чем бы следовало, что им легко "очки втирать", на словах распинаться перед ними за крестьянский мир, а на деле стричь его как стадо баранов.
Его влекло к Аршаулову не за тем, чтобы подкрепить в себе такие доводы. В нем назрела жажда исповеди стр.323 вот такому именно человеку и потребность сделать для него что может. Между святой девушкой, ушедшей от него в могилу, и этим горюном была для него связь, хотя, быть может, он и не найдет в нем ее веры. Не за этим он идет к нему, а просто за добром… Родное село ему больше, чем поездка к Троице. Нет уже того рва, который он сам вырыл между собою и крестьянством. Услыхать от Аршаулова ждал он сочувственного слова личности и общественному поведению Ивана Прокофьича.
Что ж делать! Не заставишь себя верить ни по-мужицки, ни по-барски, ни с детской простотой, ни с мрачным мистицизмом, все равно как не заставишь себя любить женщину. Это придет или не придет. Он ищет примирения с совестью, а не тупого отрешения от жизни, с ее радостями и жаждой деятельного добра.
Когда Теркин снялся с своего места, было уже около девяти часов. Он мог бы завернуть к отцу настоятелю, но оставил это до отъезда… Тут только подумал он о своих делах. Больше десяти дней жил он вне всяких деловых помыслов. На низу, в Астрахани, ему следовало быть в первых числах сентября, да и в Нижнем осталось кое-что неулаженным, а ярмарка уже доживала самые последние дни.
Это его не тревожило. Впервые так искренно находил он, что жадничать нечего, что все пойдет своим порядком. Барыши — без идеи, для одного себя — не привлекали его. Не в год, так в два или в три у него не будет долга, и на новый риск он не пойдет. Останется долг душевный — в своих собственных глазах надо покрыть свою первую «передержку». Калерия простила его, но он сам до сих пор не простил себя, хоть и расплатился с Серафимой. Надо еще раз выплатить эту сумму каким-нибудь хорошим деянием. Каким? И об этом он будет говорить с Аршауловым.
Дошел он до почтовой конторы. У станового он расспросил, как отыскать домик вдовы почтмейстерши, и соображал теперь, в какой переулок повернуть.
Домик стоял на углу, у подъема к тому урочищу, что зовется Баскачихой, про которую упоминал отец настоятель, когда вел с ним беседу о кладенецкой старине. Совсем почернел он; был когда-то выкрашен, стр.324 только еще на ставнях сохранились следы зеленой краски; смотрел все-таки не избой, а обывательским домом.
В калитку Теркин вошел осторожно. Она не была заперта. Двор открытый, тесный. Доска вела к крылечку, обшитому тесом. И на крылечке дверь подалась, когда он взялся за ручку, и попал в крошечную переднюю, куда из зальца, справа, дверь стояла отворенной на одну половинку.
— Кого вам? — раздался слабый женский голос с заметным шамканьем.
Его окликнули из глубины, должно быть, из кухни или из каморки, выходившей окнами на двор.
— Господин Аршаулов у себя? — спросил он громко.
Послышались шлепающие шаги, и к Теркину вышла старушка, очень бедно, не по-крестьянски одетая, видом няня, без чепца, с седыми как лунь волосами, завернутыми в косичку на маковке, маленького роста, сгорбленная, опрятная. Старый клетчатый платок накинут был на ситцевый капот.
— Господин Аршаулов? — переспросил Теркин. — Здесь, если не ошибаюсь?
Старушка снизу вверх оглядела его слезливыми слабыми глазами, откинула голову немного на левое плечо и выговорила, помедлив:
— Живет он здесь… Только в отъезде.
— Когда же будет назад?
— Да, право, не могу вам наверно сказать.
Она, видимо, не доверяла ему.
— Вы — матушка его? — особенно ласково спросил Теркин.
— Да-с.
— Как по имени-отчеству?
— Марья Евграфовна.
— Вы позволите, Марья Евграфовна, на минуточку войти к вам?.. Видите ли, я здесь проездом, и мне чрезвычайно хотелось бы повидать вашего сына.
— Милости прошу.
Говор у старушки был немного чопорный: она, вероятно, родилась в семье чиновника или мелкопоместного дворянина.
Зальце в три окна служило и спальней, и рабочей комнатой сыну: облезлый ломберный стол с книгами, стр.325 клеенчатый убогий диван, где он и спал, картинки на стенах и два-три горшка с цветами, — все очень бедное и старенькое. Краска пола облупилась. Окурки папирос виднелись повсюду. Окна были заперты. Пахло жилой комнатой больного.
— Милости прошу! — повторила старушка и указала гостю на кушетку.
Теркин ожидал еще большей бедности; но все-таки ему бросился в глаза контраст между этой обстановкой и хоромами Никандра Саввича Мохова, отделанными с разными купеческими затеями.
— Марья Евграфовна, — начал Теркин, чувствуя волнение, — пожалуйста, вы не примите меня за какое- нибудь официальное лицо.
— Вы из господ здешних помещиков?
— Какое! Я родился в Кладенце, в крестьянском доме воспитан. И супруга вашего прекрасно помню. И сынка видал. Моим приемным отцом был Иван Прокофьич Теркин… Не изволите припомнить?
— Слыхала, слыхала.
— Которого по приговору схода благоприятели его в
Сибирь сослали, якобы за смутьянство.
— Теперь вспомнила, Миша мне говаривал.
— Сынок ваш? Его Михаилом зовут… а по батюшке как?
— Терентьич, батюшка.
Глаза старушки изменили выражение, и в складке бледных губ еще крепкого рта явилось выражение горечи.
— Так вот, Марья Евграфовна, кто я. Про судьбу Михаила Терентьича я достаточно наслышан. Знаю, через какие испытания он прошел и какие ему пришлось видеть плоды своего радения на пользу здешнего крестьянского люда. Узнал, что он теперь водворен на родину, и не хотел уезжать из Кладенца, не побывав у него.
Он придвинулся к старушке и протянул ей руку.
На глазах ее были слезы, которые она, однако, сдерживала.
— Миша мой — мученик!.. Столько принял всяких напастей… И за что?.. Сколько я сама вымаливала… Прислали вот сюда умирать…
— Здоровье его действительно плохо?
— И-и! стр.326
Она отвернула лицо, не желая показывать слез.
— Прошу вас, Марья Евграфовна, — начал Теркин, взволнованный еще сильнее, — будьте со мной по душе… Я бы хотел знать положение ваше и Михаила Терентьича.
— Сами видите, батюшка, как живем. Пенсии я не выхлопотала от начальства. Хорошо еще, что в земской управе нашлись добрые люди… Получаю вспомоществование. Землица была у меня… давно продана. Миша без устали работает, пишет… себя в гроб вколачивает. По статистике составляет тоже ведомости… Кое-когда перепадет самая малость… Вот теперь в губернии хлопочет… на частную службу не примут ли. Ежели и примут, он там года не проживет… Один день бродит, неделю лежит да стонет.
Никаких униженных просьб не услыхал он от нее. Это его еще более тронуло.
— Сегодня ждете Михаила Терентьича?
— Вам кто сказывал?
— Становой.
— То-то, мор… Становой с Мишей еще по-христиански обращается… Такие ли бывают… Ежели к обеду не прибежит на пароходе — значит, поздно, часам к девяти.
— Так, по-вашему, Марья Евграфовна, лучше ему здесь быть, при вас, даже если он и добьется какой-нибудь постоянной работы в губернии? — Он не выдержал и быстро прибавил: — Заработок можно достать, даже коли не позволят в другом месте жить… И здесь поддержим!
В каких он делах, Теркин не сказал ей: это показалось бы хвастовством; но через полчаса разговора старушка, прощаясь с ним, заплакала и прошептала:
— Умереть-то бы ему хоть на моих руках, голубчику!
— А может, и вылечим, Марья Евграфовна!.. На кумыс будущим летом схлопочем!
Он обещал ей заехать после обеда и, если сын ее не приедет с первым пароходом, отправиться самому вечером на пристань и доставить его в долгуше.
Когда он на пороге крылечка еще раз протягивал ей руку, во взгляде ее точно промелькнул страх: "не приходил ли он выпытывать у нее о сыне?" стр.327
Это его не обидело. Разве он не мог быть «соглядатай» или просто бахвал, разыгрывающий роль благодетеля?