Может быть, Эммрих, раздумывал Пауль. Эммрих, самый старый рабочий в цеху — белые кустистые брови, строгие глаза и белый хохолок на макушке. Он был некогда стойким членом организации и считал делом чести вывешивать красный первомайский флаг еще накануне, с вечера тридцатого апреля, чтобы на другой день флаг уже развевался в первом утреннем ветерке. Паулю почему-то вдруг вспомнилось именно это. Раньше он не придавал значения таким характерным черточкам и особенностям. Вероятно, Эммрих избежал концентрационного лагеря потому, что принадлежал к кадрам незаменимых, высококвалифицированных рабочих и был уже очень стар. Да, годы уже не те, и, вероятно, уже нет той хватки. Но тут Пауль вспомнил, что дважды видел Эммриха в Эрбенбеке, в тамошней пивной, с молодым Кнауэром и его друзьями, хотя в цеху они никогда друг с другом не разговаривали, и что Кнауэр частенько выходил от Эммриха по вечерам. И вдруг Пауль понял смысл людских перешептываний, подобно человеку в волшебной сказке, который, отведав какого-то блюда, вдруг начал понимать язык птиц. Да, эти трое связаны друг с другом; и Бергер с ними, а возможно, и Абст. Может быть, Эммрих и свернул свое знамя, но взгляд его строгих глаз все еще бдителен. Он и его товарищи, наверно, нашли бы убежище для моего Георга, подумал Пауль. Но я ни за что не решусь спросить их. Они держатся особняком, они никого к себе не подпускают, они меня знать не захотят и не поверят мне. Что же, разве они не правы? И почему бы им доверять мне? Что я в конце концов для них? Просто — Паульхен.
Когда раньше кто-нибудь спрашивал Пауля о чем-нибудь таком, он говорил: меня, пожалуйста, оставьте. Для меня главное, чтобы моя Лизель накормила меня вечером супом, даже если он и не очень наваристый.
А теперь? А завтра? Он снова слышит отрывистый хриплый голос Георга, словно этот голос более реален и живуч, чем сам гость с его серым лицом и забинтованной рукой, ночевавший на его диване. А как ты думаешь, Пауль, говорит этот голос, почему они тебе все-таки оставили хоть этот суп, и хлеб, и пеленки, и восьмичасовой день вместо двенадцатичасового, и отпуска, и билеты на пароход? От доброты сердечной? Из человеколюбия? Нет, они всего этого не отнимают из страха. У тебя и этого бы не было, если бы мы не боролись, мы тебе это сохранили, не они. Долгие годы борьбы таких, как я и ты, кровь, заточенье.
И Пауль отвечал: ты опять про то же?
Тогда Георг внимательно на него поглядел, почти так же, как вчера вечером, когда Пауль уходил со двора фрау Грабер. Волосы на висках у Георга были седые, искусанная нижняя губа распухла.
Он погиб, если я за сегодняшний день никого не найду. Нужно думать только об этом. Но как, как найти? Дурные люди обманут меня, а хорошие прячутся. Их днем с огнем не сыщешь.
Вот на своих огромных сильных ногах высится башней Фриц Вольтерман, он словно отлит из металла. Татуировка в виде голубой змеи с женской головкой обвивает его крупный выпуклый торс; его руки тоже покрыты татуировкой, изображающей маленьких змей. Раньше он был сварщиком на военном судне. Отважный парень, он гордится своей отвагой, и знается он с отважными людьми. Он смерти не боится, ему наплевать, напротив, опасность увлекает его.
Пауль решил: да, Вольтерман! Ему стало легче. Но только на несколько минут. Затем его сердце снова заныло. Ему вдруг показалось совершенно невозможным отдать самое драгоценное на свете во власть этих озорных, обвитых змеями рук. Может быть, Вольтерману и наплевать на то, попадется он или нет, но Паулю отнюдь не наплевать. Нет, Вольтерман не годится.
Скоро полдень. Обычно, когда солнце показывалось над крышей, у Пауля вырывался вздох облегчения. Это был его час. Он знал, что если в медной головке индикатора вспыхивает отблеск, значит, недолго и до полудня. Он подумал: в обеденный перерыв я должен переговорить с ним — с тем, кого еще вовсе и нет.
Может быть, Вернер? Он самый добродушный из всех. Если двое рабочих поссорятся, он бросается мирить их. Если у кого-нибудь беда — он всегда поможет из нее выкарабкаться. Вчера он заботливо, как мать, перевязал Паулю руку. Может быть, он и есть тот самый, кто мне нужен? Прямо блаженный какой-то! И всегда спокоен. Да, он… тут же решил Пауль.
Тронутая лучами полуденного солнца медная головка вспыхнула. Фидлер мягко окликнул его:
— Эй, Пауль! — потому что Пауль прозевал опустить рычаг в нужную секунду.
Нет, решил Пауль. Его предостерегал какой-то голос, хотя обычно Пауль не был ни прозорлив, ни подвержен предчувствиям. Вернер увильнет. Он выдумает какое-нибудь этакое святое извинение. Уж лучше он наложит еще сотню пластырей, уладит сотню споров, утрет сотню слезинок.
Во второй раз за его спиной раздался тихий предостерегающий голос Фидлера:
— Пауль!
Ах, и Фидлер тоже. Ведь еще на прошлой неделе, когда Бранд, вызывая его на объяснение, напомнил ему, что ты-де, Фидлер, принимал участие в каждой стачке и в каждой демонстрации, Фидлер напрямик заявил: времена меняются, и мы тоже.
Не повертывая головы, Пауль покосился на Фидлера. Пауль и вчера как-то странно посмотрел на меня, подумал Фидлер. Или его что-то тревожит? Фидлеру около сорока, сильный, крепкий человек. Любит грести и плавать. Лицо широкое, спокойное, и глаза тоже спокойные.
Нет, то, что он так ответил нацисту Бранду, это ничего не значит, размышлял Пауль, это ровно ничего не доказывает. Так, пустой звук. Хочешь поймать — и нет ничего. Все последние годы Фидлер с неизменным спокойствием и неизменной вежливостью на все молчал и отмалчивался. Да, конечно, он всегда был человеком порядочным. Был, думал о нем Пауль, словно вся прежняя жизнь Фидлера кончилась и он стоит, ожидая приема, на пороге другой жизни и словно он, Пауль, — страж этого порога. Да, Фидлер был человеком порядочным. Взять хотя бы этот случай с подъемником. Дело даже передали в конфликтную комиссию, скверная вышла история. Двое пострадавших были как раз из их цеха, подъемник еще только пустили, и они поднялись в нем в числе первых, а трос лопнул, говорят, по вине Швертфегера, и все четверо, кто сидел в подъемнике, здорово покалечились, да и Фидлер сломал ключицу. Они могли бы потребовать в комиссии возмещения по высшей ставке, могли и Швертфегера притянуть к ответу, тем более что он действительно был виноват. А Фидлер уговорил всех троих наплевать на это дело — и на его собственную ключицу заодно — и не топить Швертфегера. Словом, Фидлер совершил чудо, особенно если учесть, что за спиной у каждого пострадавшего причитала жена с детьми и из-за вынужденного прогула, и из-за неполученной компенсации.
Достаточно ли этого, чтобы доверять Фидлеру, спросил себя Пауль. Возможно, и Бранд сделал бы то же самое из чувства общности — или как там оно зовется у нацистов. А может, Бранд сказал бы: нельзя уклоняться от ответственности, халатность наносит ущерб чувству общности, за это Швертфегер должен понести наказание.
На всех собраниях Фидлер задавал короткие, спокойные вопросы. Ему всегда надо было точно знать, все ли они получили, что им причитается. Но ведь и Бранд вел себя точно так же.
Медная головка индикатора все еще блестела. Полдень. Сейчас будет гудок.
И вдруг Паулю вспомнился один эпизод — не поступок и не какое-нибудь заявление Фидлера, просто пустячная черточка, о которой при других обстоятельствах он никогда бы и не вспомнил. Этой весной, когда после работы всем предложили собраться в главном зале, чтобы прослушать речь фюрера, кто-то сказал:
— Ах, черт, а мне как раз на вокзал нужно.
— Поезжай, никто и не заметит, — посоветовал ему другой.
А третий добавил:
— Это же не обязательно.
Тут и сам Пауль сказал:
— Если не обязательно, так я пойду к Лизель! Все равно заранее известно все, что он скажет.
И вдруг оказалось, что смылись очень многие, — вернее, они только хотели смыться, так как все трое ворот оказались запертыми. Тогда кто-то вспомнил, что возле будки сторожа есть крошечная калитка. Калитка была и вправду крошечная, а на заводе работало тысяча двести человек. И вот вышло так, что все устремились к ней сразу, в том числе и Пауль.
— Да вы спятили, ребята, — удивился сторож. Тогда кто-то в толпе сказал:
— Это, знаешь, вроде как игольное ушко, скорее верблюд пройдет через него, чем…
Тут Пауль обернулся и увидел какой-то торжествующий блеск в спокойных глазах Фидлера на серьезном, замкнутом лице.
Солнечный луч больше не горел на головке индикатора. Теперь его лучи озаряли кусок стены между окнами. Раздался гудок на обед.
— Можно тебя на минутку? — Пауль ждал Фидлера во дворе. Фидлер подумал: значит, все-таки что-то тревожит его. Интересно, чем мог расстроиться такой парень, как Пауль?
Пауль колебался, Фидлер был удивлен: при ближайшем рассмотрении Пауль оказался совсем другим, чем он представлял себе, особенно глаза были другие. Ничего ребячливого, задорного, наоборот, они были холодны и суровы.