— То есть как это не умеешь? А разве ты только что не соврала? Если ты не можешь соврать полиции, от нашей жизни тут камня на камне не останется. И ты меня больше никогда не увидишь. А если ты скажешь, как я тебя научу, обещаю, что в следующее воскресенье мы с тобой бесплатно пойдем на матч Нидеррад — Вестенд.
— Как, ты достал контрамарки?
— Да, достал.
Около полуночи Георг наконец прилег в гараже, но его почти сейчас же позвали, так как шофер, который пришел за машиной, был чем-то недоволен. Фрау Грабер выбранила Георга, хотя и вполголоса, но весьма красноречиво. Едва он снова лег, как пришлось приготовлять вторую машину, уходившую в Ашаффенбург. Теперь фрау Грабер не отходила от него. Она внимательно следила за его работой, отчитывала за каждое неловкое движение, а также за все его прошлые грехи. Видно, Отто, место которого он занял, вел жизнь довольно беспорядочную и распущенную. Не удивительно, что он разыгрывал больного, предпочитая уклоняться от ожидавшего его здесь сурового режима. Георг хотел было лечь в третий раз, но оказалось, что надо прибрать инструменты и подмести гараж.
До утра было уже недалеко. Георг впервые поднял глаза. Женщина изумленно разглядывала его. Неужели этому парню все равно, под какое колесо попасть? Или это колесо кажется ему даже лучше, чем те, под которые он попадал раньше? Она наконец ушла к себе и затем еще раз высунулась в окошко. Георг лежал, свернувшись клубочком на скамье. Она размышляла: может быть, мы с ним все-таки поладим?
Георг, смертельно усталый, накрылся пальто Беллони, хотя о сне не могло быть и речи. Мысли текли бесконечным слитным потоком, как в сновидении: а что, если никто так и не зайдет за мной? И Пауль меня просто оставил здесь? Вместо Отто?
Он постарался представить себе свою жизнь, если бы ему пришлось остаться тут, если бы он не мог уйти. Быть навсегда прикованным к этому двору, всеми забытым… Нет, уж лучше сделать попытку выбраться отсюда собственными силами — и как можно скорее. А вдруг помощь все-таки придет? А он убежит и через несколько часов его схватят?
Если они поймают меня и отправят обратно, говорил он себе, пусть это случится, пока Валлау жив. Если это неизбежно, так скорее, я хочу умереть вместе с Валлау. Может быть, он еще жив! В этот миг гибель казалась ему неизбежной. Все, что обычно распределяется на целую жизнь, на несколько лет, — сосредоточение всех сил человека, подъем, и опять упадок, и слабость, и новое мучительное напряжение — все это прошло через его сознание за какой-нибудь час. Наконец и это отгорело. Он равнодушно смотрел, как наступает рассвет.
Глава шестая
I
Фаренберг лежал на спине одетый, ноги в сапогах свисали с кровати. Его глаза были открыты.
Он прислушивался к ночной тишине.
Он сунул голову под одеяло. Наконец хоть какие-то звуки — хоть бурление собственной крови, отдающее шумом в ушах. Только бы больше не прислушиваться! Он жаждал звуков извне, сигнала тревоги, о котором не знаешь, откуда он, но который оправдал бы это мучительное прислушивание. Стрекотание мотора вдали на шоссе, телефонный звонок в канцелярии, наконец, шаги от канцелярии к комендантскому бараку могли бы положить конец его ожиданию. Но в лагере царила тишина, даже мертвая тишина, так как штурмовики по-своему уже отпраздновали отъезд следователей. До половины двенадцатого они пьянствовали, между половиной двенадцатого и половиной первого производили «обход» бараков по случаю вечернего инцидента. А к часу ночи, когда штурмовики устали не меньше, чем заключенные, «танцы» кончились.
Несколько раз за эту ночь Фаренберг вздрагивал. Вот машина прошла в сторону Майнца, затем две — в сторону Вормса; на «площадке для танцев» раздались шаги, но они миновали его дверь и остановились у двери Бунзена; в начале третьего в канцелярии затрещал телефон, и Фаренберг решил, что это и есть то самое донесение, но оказалось, что это не то донесение, которое ему передали бы в любую минуту дня и ночи: не донесение о поимке седьмого.
Фаренберг задыхался, он сбросил с головы одеяло. Как нестерпимо тиха была эта ночь! Она не была наполнена воем сирен, револьверными выстрелами, жужжаньем моторов — этим шумом грандиозной охоты, в которой все участвуют, — нет, это была тишайшая из ночей, обыкновенная ночь между двумя рабочими днями. Не шарили по небу прожекторы; стоявшие над деревнями осенние звезды терялись в тумане, и только мягкий, но всепроникающий свет ущербной луны мог найти того, кто не хотел быть найденным. После утомительного рабочего дня все спокойно спали. Можно было бы сказать, что мир царит на земле, если бы не пронзительные вопли, то и дело доносившиеся из лагеря Вестгофен; кое-кого они будили, и люди, сев на кровати, прислушивались. И как будто военная орда покидала окрестность, шум и гам еще раз поднялся, как волна, и наконец стих совсем. Если уж кто теперь не спал, то винить в этом надо было не голоса извне.
Я буду спать, сказал себе Фаренберг. Оверкамп уже давно на месте. И зачем только я назначил определенный срок, зачем объявил о нем? Это же не моя вина, если они не поймают Гейслера. Нужно во что бы то ни стало поспать.
Он опять завернулся с головой в одеяло. А что, если тот уже перебрался через границу? И его потому не находят, что его нельзя найти? Если он именно в эту минуту переходит границу? Но ведь граница охраняется, как во время войны.
Вдруг он вскочил. Было пять часов. Снаружи слышался неясный шум. Да, вот оно, наконец-то! С шоссе, от ворот лагеря доносилось стрекотанье моторов и отрывистые приказания, которыми обычно сопровождалось прибытие заключенных. Затем последовал глухой, неравномерно нарастающий шум, но еще без того особого, характерного оттенка, без приторно горького вкуса: кровь еще не пролилась.
Фаренберг включил две из своих многочисленных лампочек. Но свет чем-то мешал ему слушать, и он опять выключил их. Готовый уже пойти туда, он задержался на миг, стараясь разобрать, что происходит у ворот лагеря, томимый мучительными надеждами, которые, кажется, вот-вот должны осуществиться.
За последние несколько секунд шум, которым обычно сопровождалась доставка заключенных, усилился. Казалось, он исходил уже не от отдельных людей, даже не от орды, следующей приказу над ней поставленной, хотя и сомнительной власти, нет, чудилось, будто сорвалась с цепи обезумевшая свора. Донеслись уже и те особые звуки, и вот уже нет их, и этот миг позади. Кровь уже пролилась, и ее вкус разочаровал испробовавших ее. Лай своры становился хриплым.
Фаренберг сделал совсем человеческий жест. Он приложил руку к сердцу. Его нижняя челюсть отвалилась. Кожа на лице обвисла от злобной досады. Для его слуха весь этот шум был вполне последовательной и понятной сменой звуков.
Во дворе опять раздалась команда. Фаренберг заставил себя опомниться. Включил несколько лампочек. Начал возиться со штепселями.
Когда Бунзен несколько минут спустя проходил через «площадку для танцев», он слышал, как за дверью, точно одержимый, бушует Фаренберг; Циллих только что доложил ему: восемь новых заключенных. Все с завода Опеля, они против чего-то протестовали. Им предписан краткий курс лечения, после чего они, вероятно, станут покладистее насчет норм и расценок.
Циллих принял и выдержал этот новый шквал брани с замкнутым, суровым лицом. Буря, в которой обычно искал для себя выхода его начальник, не сбила его с ног. Но на этот раз Фаренберг не обмолвился ни словечком, ни намеком на былые дни, на их взаимную преданность. Напрасно ждал Циллих в отчаянии, свесив на грудь грузную голову; Циллих, чутко следивший за всеми движениями своего начальника — перед ним только и стояла эта задача: следить за всеми движениями начальника, — отлично понимал, что отношение к нему Фаренберга за истекшую неделю резко изменилось. В понедельник, после побега, их еще связывало общее несчастье. В последующие же дни Фаренберг, видимо, решил совсем порвать с ним. Неужели он про Циллиха окончательно забудет? Навсегда? Если Фаренберга переведут — а говорят, так и будет, — какая же судьба постигнет его, Циллиха? Может быть, Фаренберг вызовет его туда, куда его самого назначат? Или ему придется остаться одному в Вестгофене?
Близко поставленные глаза Фаренберга, отнюдь не внушающие страха, отнюдь не предназначенные природой к тому, чтобы заглядывать в бездны, а только в засорившиеся канализационные трубы, смотрели на Циллиха холодно, даже с ненавистью. Фаренберг наконец решил, что этот чурбан один во всем виноват. Не раз за истекшую неделю мелькала подобная мысль в его голове; теперь он был в этом убежден.
А Циллих воспользовался паузой, чтобы закинуть удочку, нащупать, в какой мере начальник еще доверяет ему:
— Господин комендант, я прошу вашего разрешения на следующие изменения в составе отряда, на который возложена охрана штрафной команды…