Вошедшие молча столпились у дверей. Больной повернул к ним осунувшееся лицо с запавшими глазами и заострившимся горбатым носом. Паттерсон вопросительно взглянул на врача. Тот с сомнением покачал головой.
– Не переглядывайтесь с доктором, Паттерсон, – заговорил раненый. – Я и сам знаю, что шансов мало. Моя смерть развязывает весь узел. Вам, Ричард, вместе с Мортоном придется засвидетельствовать мое завещание, я уже подписал его. Могилу для меня выройте на вершине Скалистого пика. Судьба хочет, чтобы я поменялся местами с вашим будущим мужем, Эмили. Теперь, пастор Редлинг, исповедуйте меня. Присутствие этих людей не помешает вам, а мне оно не даст солгать перед концом. Помните, господа: тайна исповеди священна! Не тревожьте после моей смерти тех людей, кого мне придется назвать. Поклянитесь на этом распятии похоронить в собственных сердцах все, что вы сейчас услышите!
Присутствующие исполнили требование умирающего. Затем Мортон погасил яркие свечи. Огонек лампады затеплился перед черным крестом с белеющим на нем костяным телом распятого. Несколько минут больной молчал, собираясь с силами. Потом в полумраке зазвучал его глухой, ровный голос… Перед безмолвными слушателями будто раздвинулись тесные стены каюты. Картины удивительной жизни развернулись перед ними, словно на сцене шекспировского театра.
4
…Солнце жжет белые стены. В боковом флигеле францисканского [65] приюта, где несколько каштанов отбрасывают тень на подслеповатые, забранные решетками оконца, дребезжит колокол.
Под лестницей, ведущей во второй этаж, находится полутемная каморка привратника. С обрюзгшим лицом, похожим на сырую, дряблую картофелину, он лежит на своем ложе среди тряпья и рухляди. Челюсть подвязана фланелевой тряпкой: у него разболелись зубы, и он сутками не покидает постели. Единственная его обязанность состоит в том, чтобы поутру поднять звоном колокола мальчиков приюта святой Маддалены, а вечером возвестить им отход ко сну. Все остальные дела с успехом вершат за него приютские дети.
Ревматические ноги служителя обуты в теплые войлочные туфли огромных размеров и обмотаны до самых бедер обрывками стеганых одеял. Эти ноги похожи на уличные тумбы.
Щербатый колокол висит над лестницей. От колокола до каморки привратника тянется вдоль стены длинная веревка. В петлю на ее конце продета тумбоподобная нога служителя. Когда солнечный луч на стене подымается вровень с лицом привратника, пора давать сигнал. Нога лениво поднимается и натягивает шнур. Беспорядочно взболтнув медным языком, колокол приходит в движение. Качается нога-тумба – качается и звякает колокол. Звон длится пять минут, десять… Наконец наверху бухает дверь, и колокол смолкает. В спальную, где на соломенных тюфяках дремлют маленькие сироты, входит заспанный монах, подпоясанный бечевкой…
…Падре каноник [66] в капелле бросает неодобрительный взгляд на длинного, худого мальчика, обстриженного после недавно перенесенной оспы. Этот двужильный пробыл месяц в заразной палате госпиталя святого Франциска, откуда люди редко возвращаются в земную юдоль! Этот выжил, несмотря на госпитальное лечение, и даже лицо его осталось чистым.
Грязная сутана коротка мальчику, едва доходит до колен. Несмотря на свои тринадцать лет, он выше и сильнее более зрелых воспитанников, но выглядит самым бледным и истощенным среди приютских детей, преклонивших колени для молитвы.
Остриженный мальчик наклонился, стараясь подсунуть под свои острые коленки рваную полу одежды. Но попытки тщетны, и колени ломит от пронизывающего холода сырой каменной плиты. Каноник хмурится.
– Джакомо! – раздается голос падре. – Дитя, ты опять отвлекаешься от молитвы! Вчера ты ловил мух, сегодня занимаешься своими коленями. Тебе же следует благодарить господа за свое спасение и молиться о ниспослании мира грешной душе твоей матери!
Сверстники бросают на Джакомо косые взгляды. Он гордец и не ищет друзей. Сегодня они все вместе побьют его за то, что вчера он больно поколотил поодиночке трех воспитанников. Они знают, что мать Джакомо – дурная женщина. Она находится в тюрьме. Никто никогда не заступится за Джакомо; взрослые его не любят, дети боятся. За три года жизни в приюте его много раз жестоко наказывали.
Взгляд его злой и затравленный. Улыбается он редко, а смеющимся его видели один раз, когда каноник осенью поскользнулся на мокром откосе и упал в яму с водой, откуда каменщики брали глину. Канонику запомнился этот смех.
С тех пор он не упускает случая, чтобы наказать и уколоть волчонка. Дети слышат, как монах, отвернувшись, бормочет:
– Дурная трава! Шлюхино отродье, прости господи!..
…Последний раз мальчик видел свою мать из окна отеля в Ливорно. Он сидел на подоконнике и глядел на улицу, где перед дверью заведения ресторатора-француза то и дело останавливались коляски или носилки: богачи и знать Ливорно чествовали в тот вечер модную тосканскую певицу Франческу Молла, мать Джакомо.
С раннего детства мальчик привык к беспорядочной роскоши дорогих гостиниц, подушкам наемных карет, чемоданам и картонкам, шелковым платьям и фальшивым драгоценностям, разбросанным на коврах временных жилищ. Как во сне, мелькали города с готическими соборами и тесными улицами. Италия! Страна горных пиний, олив и священных руин! Но мать ребенка мало интересовалась славными развалинами. Поклоны подобострастных слуг – и грубоватые, наглые импресарио [67], блеск паркета – и грязное белье, засунутое за зеркало; украшенная жемчугами шея матери – и запах вина из ее уст, когда ночью она изредка склонялась над ним, шурша парчой и шелками…
Мальчик родился в Венеции, и самые ранние воспоминания связаны у него с этим городом дожей, кондотьеров, купцов и нищих. Ребенком он вместе с матерью кормил доверчивых голубей на площади Святого Марка и всходил на каменные ступени Моста вздохов [68].
Он сохранил в памяти дом с резными башенками, похожий на дворец, и звуки шагов под аркой ворот, где плескалась вода канала. Там проплывали черные гондолы с высокими носами и разговорчивыми гондольерами, которые, стоя на корме, ловко гребли одним веслом. Джакомо помнил в этом доме мраморные статуи по углам, блюда с гербами, изображающими льва, и сумрак залов с длинными, уходящими в потолок зеркалами в простенках окон, затененных золотистыми волнами шелковых портьер.
И совсем смутно запомнилось ему надменное лицо высокого мужчины, перстни, блиставшие на его пальцах, и темно-синий бархат его колета. Слуги величали его «эччеленца», а мать Джакомо называла просто «мой Паоло». Мальчика учили говорить ему «ваша светлость» и целовать руку с перстнями.