Жители старых домов в бесчисленных переулках округи, мансард и подвалов, отрезанных равно и от всего необъятного внешнего мира, и от ближайшей к ним мелочной лавочки на углу, где еще можно бы было достать в газетном пакете пару-другую картофелин или горсточку луку для супа, от обеих этих причин страдали равно; судили они и рядили, и волновались в невольном своем заточении и о восстании, и о подходящих якобы с юга казаках, и о возможной резне, и между тем хлопотали о том, чтобы добыть, наскрести хотя что-нибудь для грядущего нового дня — детям, близким, себе. Сидели без хлеба и керосина, и без газет, без хотя бы случайной радостной весточки о тех из своих, кто не дома, кого железная дверь захлопнула там, где застала: на службе, в отъезде, в гостях…
К Васиной матери, не раз и не два, было нашествие из главного дома — людей, дотоле вовсе ей незнакомых; во флигеле как-то казалось и тише, и безопаснее, не так уж стучало дробным горохом по крыше, над головою в ночи не так удручающее гудел бомбомет.
Но однако ж гудел он и здесь, как гигантский стремительный шмель пролетая над домом. Промежутки полетов не были ровны, но как-то угадывались; в одну из ночей насчитали их ровно двенадцать. Электричества нет (тушили и в девять, и в восемь — из осторожности). Таня сидит на диванчике, одна, уже странно привыкшая к новому быту Людмила Петровна легла, но слышно — не спит; Таня придвинула ей шкаф от окна: залетевшим осколком — утром разбило стекло. Но не оттого вздыхает и окликает Таню время от времени Васина мать, но не из боязни и страха не спит сама Таня… В Васиной комнате все ей знакомо до мелочей, темно, но и впотьмах слышит она и чувствует самые веши, и они как бы ждут. В углу у окна письменный стол, ни единого нет огонька за темными стеклами; Таня сидит не шевелясь. И вот за окном краткий, привычный уже, да оттого не менее призрачный свет; две-три тополевые голые ветки колыхнулись в отсвете, тускло и узко блеснула крыша сарая; немного секунд — и будет удар… это как молния. Таня привыкла и днем: вдруг в полосе холодного солнца, пересекая роинки комнатной пыли — косая с уклоном, быстрая тень… и это снаряд.
От мыслей и дум Таня устала, тревога и напряженность не ощущались, сделавшись как бы обычным ее существованием. Долго она между другими разными мыслями не понимала: отчего не сказал, почему не позвал ее вместе с собой?.. И вообще… как мог оставить? Но любовь не даром, однако, ежели это любовь — полноценна: да я люблю человека, — так на диване, поджав под себя захолодевшие ноги, думала Таня, и от гордого счастья сердце ее билось неровно и крепко — и я не хочу посягать на него; каждый по-своему, и, как у меня, всякое движение мое, думаю я о том или не думаю, связано с ним и им освещено, так и у Васи, милого друга, все, что ни делает и как бы оно ни называлось, всему одно только имя — любовь. Милый мой… сохрани тебя Бог! Я знаю, и в эту минуту, где бы ты ни был, ты, Вася, со мной! Видно — так надо. И я не хочу, даже издали, даже капелькой мысли неподходящей тебя ослаблять.
Таня плакала тихо и, сама не зная того, улыбалась.
И еще одна тягота лежала на Тане. Был вечер первого дня, а, бытъ может, и поздняя ночь: Таня забылась. Но вот откинула голову, прислушалась, и в полудремоте отчетливо ей показалось, что за стенами ветер шумит в старом саду, и скрипят на ветру старые яблони, а рядом, в конюшне переступают копытами неспящие кони. Откуда бы это? Таня насторожилась: дыхания нет. Вася… Нет, Груня… Где же она? Таня быстро, несколько раз мигнула глазами, очнулась. Но с этой минуты тревога ее была и за Груню, где-то в потемках души смутно связалось новое это ее беспокойство с той стародавней, невнятной тревогой, когда она после мушиных памятных похорон, сестры и Груня — спали в амбаре. О, давнее, точно во сне, теплое детствоБедный маленький принц, в какую трущобу попала она!.. А что если… Груня? Ведь ей побожилась прийти сегодня же вечером. И на всю ночь мысли о Груне и Васе переплелись между собой неотрывно.
Но Груня была молодец, и ее вступление в дом вышло веселым, нечаянным, даже почти необычайным. Не в этот, а на другой, унылейший вечер с черного хода кто-то царапнулся. Людмила Петровна побежала сама поглядеть и, когда откинула с двери крючки, увидела перед собою веселое круглое личико; от беготни и от мороза, от счастья, что добралась, и еще от сдержанной гордости за таинственную свою ношу под мышкой, девочка была почти хороша.
— Я к барышне Тане, — сказала она, кладя свой мешок у дверей и быстро перехватив сверток из-под руки. — Дома они?
— Ты — Груня?
— Да, да…
На этот короткий, веселый ответ вышла и Таня: — Ну, слава Богу, теперь!
— С Груней они расцеловались.
— Как же ты добралась?
— А ничего… — ответила Груня, смеясь: мокрым, в тепле оттаявшим пальцем провела она по губам, как делают бабы, и уголки крепко обтерла. — Барышня, а по глядите-ка, что я вам принесла. Нет, вы поглядите только… — быстро затараторила девочка, с живостью разворачивая сверток; он у нее соскользнул, и она присела на корточках на пол. — У, какой миленький, у… хорошенький… Это, барышня, вам, честное слово вамНасилу доволокла.
Таня с изумлением увидела небольшого, кругленького, чисто опаленного поросенка; он лежал на коленях у Груни, как малый ребенок, острые зубы его прищемили нежную, желтую кожицу губ. Девочка снизу смотрела на барышню, а лицо ее было залито восхищением, она наклонилась к своему сокровищу и неожиданно поцеловала его в толстую шейку.
— Откуда же, Груня, зачем?
— Я и сама так-то думаю, откуда он взял? А все ж таки, это сам тятя прислал, — сказала она не без видимой гордости и положила поросенка на стол.
— Деревенский один приезжал, без меня, сама не видала. И наказал, чтобы готовилась, на этой неделе и папаша приедет — за мной!
Груня при этом всплеснула руками, крепко переплела и от восторга зажала их в фартуке между колен.
— Тятя вернулся здоровый, веселый… так сказывал Митрий, — продолжала она. — Целехонький, истинный Бог. Поедем теперь, избу ему уберу… Милая барышня, вместе поедемте, ей-Богу — ну… право!
— Да как же ты пробралась? На улицах что?
— На улицах… страсти Господни! — подхватила с живостью Груня. — Стреляют, не приведи Господь, и все, как на насести, попрятамшись! В деревне у нас такого и не слыхать, сколько жила… Ну, а так, особенного чего-нибудь — ничего. Я было утром, хотела побечь, посмелей как-то днем, да забоялась — маманька увидит, поросенка не даст. Я и то потихоньку его из чулана… Уж вас, барышня, очень хотелось порадовать, и так затомились небось! Куда его тут у вас схоронить?
— Ну что ты… — ответила Таня смущенная и тронутая.
— А никто у тебя… на улице… не отнимал? Не обижали? — спросила Людмила Петровна.
— Ну что вы, барыня, а я дам? — бойчась ответила Груня. — Да и народ, небось, не чужой, все тот же мужик деревенский! Кто ж меня тронет?
— Отцу-то оставила адрес? — спросила и Таня после молчания.
— А как же! Самую эту, вашу бумажку подружке передала. Приедет, приедет… голубчики!..
Груня, казалось, готова была закружиться на месте, Таня ее не узнавала, веселым таким не доводилось видать ей хохлатого принца.
Не прошло и четверти часа, как Груня, уже в полосатом переднике, подаренном ей Людмилой Петровной, надувала круглые щеки над самоваром, расставила в маленькой кухоньке складную кровать, прикрыла ее деревенским, из лоскутков одеялом и даже, лизнув несколько раз, приклеила картинку у изголовья — на сиреневой ветке двух голубков.
О поросенке Груня и слышать ничего не хотела — это для барышни Тани, для всех, и на другой же день ели и суп, сладкий, напоминавший молочный, и вечером студень. Тане, может быть, было крошечку стыдно, но ела она с аппетитом. И вообще так кстати и хорошо, что в тяжелые дни появился в их доме словно веселый зверек, хлопотливая мышка. О Васе Груня не знала, ей ничего не сказали. И это тоже, кажется, было правильно. Девочка тихо резвилась и радовалась, уйдя от маманьки, и тому, как здесь тепло и не бранят, и что у милой своей она барышни Тани, и скоро приедет отец. И, может быть, эти несколько дней были в жизни ее из самых счастливых. Иногда, забываясь, стоя у примуса, который и веселил, и забавлял, немного однако ж и устрашая, напевала она свои деревенские песенки, издали было похоже — трубит на вечерней заре беззаботный комар.
— Знаешь, милая Танечка, — сказала однажды Людмила Петровна, — девочка эта как доброе предзнаменование нам, и порой мне теперь кажется, что все у нас обойдется. Я от души ее полюбила. Жалко будет ее отпускать.
И для Тани забота о Груне из тяготы обернулась в отраду и облегчение.
Сегодня поставила Груня ситные хлебы, по-деревенски; муки было немного у Людмилы Петровны, и с вечера девочка просевала ее с кропотливым терпением через маленькое суповое ситечко за отсутствием настоящего сита, потом замешала, укутала шубкой и поставила на сундучок.