— И грубиян, — сказал я.
— На редкость тактичный…
Вдруг чувствую: ты опустошена, замарана, сведена на нет животной мощью…
— На редкость внимательный.
На лице у нее на миг появилось отсутствующее выражение, взгляд затуманился, подернулся восхищением;
— Всегда ласковый.
Тогда Элена бросила на меня искоса гневный и насмешливый взгляд:
— Неужели ты не видишь, как ты смешон? Все над тобой потешаются. Ты всеобщее посмешище.
— Сама ты — всеобщее посмешище вместе с твоим косматым поэтом.
— Ради бога, не болтай вздора. Умей отвечать за свои поступки. Постарайся хоть раз быть мужчиной.
— Понятно. Ты считаешь, что у меня «жалкий» вид.
— Не увиливай от разговора. Постарайся держаться как мужчина.
Постараюсь хоть раз быть мужчиной. Все мне велят быть мужчиной. Когда я был совсем малышом, мать говорила:
— Постарайся держаться как мужчина.
Говорила за столом, когда были гости; или когда мой брат — он был старше — изводил меня своим превосходством, или когда меня насильно укладывали спать сразу после ужина. Мне всегда приказывали быть мужчиной — почему нужно быть мужчиной только когда больно? Или когда выполняешь «долг»? Можно ведь быть мужчиной, когда не надо работать, когда лежишь в постели, когда плачешь, если тебе отдавили ногу, когда убегаешь от верзилы, который хочет тебя побить? Так нет же, мужчина всегда на другой стороне, он там, где приходится потеть, клевать носом, сносить удары. Постараюсь один раз быть мужчиной никогда больше не буду искать Элию. Я мог бы встретить ее в кафе, где она обычно сидит возле стойки, или в книжном магазине, куда она иногда заходит, или поджидать у двери ее дома, или звонить ей. Больше никогда. Элена иногда заговаривала со мной об этом:
— Как твои любовные дела?
Я улыбался, пожимал плечами, проходили месяцы. Потом Элена спрашивала:
— Ты видишься со своей возлюбленной?
Снова телефонный звонок. Мой мужской голос уходит в микрофон, трубку кладут.
— Звонили тебе, — говорю я Элене. — Когда услышали мужской голос, положили трубку.
Но однажды я встретил ее. Зашел в какое-то кафе, никогда ее там не встречал, — она была одна. Может быть, ждала кого-то? На миг глаза ее заблестели живее, щеки зарделись. Я так и напыжился, воплощение мужественности — видишь, не умер из-за тебя, наоборот, ты сама краснеешь от волнения. Все же мне удалось попросить у тебя разрешения сесть рядом. Красивая, в теплой зимней одежде, зимнее солнце светило в двери, мои глаза не отрывались от твоих. Твои были жестки, поблескивали алмазным холодком; лед, не тающий и при тысяче градусов.
— Мне можно сесть?
Я пытался пробиться внутрь, но глаза ее были как запертые двери. Она кивнула неприветливо, садитесь, если хотите. Вы никого не ждете? Нет, она никого не ждала.
— Жду, когда начнется сеанс, я собралась в кино.
Сколько времени уже прошло? Несколько месяцев, несколько лет. И тут я заметил, что она, как всегда, молода.
— Блондинки старятся раньше, — сказала мне как-то Элена.
Я вижу ее на фотографии. Волна вскипает, пенится — и ты шагнула вперед, победно блеснуло бедро — ты так постарела, кожа на шее вся в морщинах, как у индюшки. А Элия между тем — словно символ: цельная чистота жизни, неподвластная старению сила вечной молодости.
— А если бы я пошел с вами в кино? — спросил я.
— Меня это не касается. Хотите в кино — идите. Но не знаю, почему вам надо идти со мной.
— Чуть-чуть побыть возле вас. Чуть-чуть подышать вами.
Я расплатился, это было непросто, она не хотела, чтобы счет был «общий». Расплатился с таксистом. Она пришла в ярость, запретила мне платить в кино. Но я платил в кино, когда ходил с Эленой, не хватало только, чтобы и она запретила. Моя жизнь и ее текли параллельно, необратимый процесс, нас разделяло озлобление, долгие периоды молчания. Иногда наши жизни пересекались — но только ради общих нужд. Быт. Постель. Иногда случалось: вялое тепло, и полудрема, и рассеянная рука, находящая другую руку. Затем каждый возвращался к себе. Однажды я встретил Элену в кафе, она была одна, я никогда ее там не встречал.
— Ты кого-нибудь ждешь?
Она собиралась в кино, ждала, когда начнется сеанс, — ради бога, никаких сцен. Какие сцены? Я был бы не прочь научиться устраивать сцены, найти в себе силу. Или самомнение на то, чтобы их устраивать. У меня нет ни капли самомнения, я из тех, кого жизнь выбросила на свалку.
— Как называется фильм? — спросил я Элию.
И Элена ответила:
— «Седые волосы».
Дурацкое название.
— Но в оригинале он назывался «Вечность», — сказала Элия.
Все-таки не так глупо? Мы вошли вдвоем, фойе было набито битком, она лавировала между группами, чуть покачивая бедрами, словно танцовщица. Я шел позади, чувствуя себя несчастным. Мы вошли вместе, смотрю вокруг, мы вошли чуждые друг другу, Элена с почти безразличным видом, она чуть отстала от меня, я впереди, двадцать с лишним лет вместе, основательный стаж обладания. Сюжет фильма был нелепый и неистовый. И банальный. Смерч ярости, приправленный сексом, бунт двух юных существ против быстротечности жизни — сколько лет все продлится? Подняться над временем, над старением. Остановить вечность в миг максимальной гармонии. Ограничить самовластие жизни. Жизнь — как зрелый плод, отбросить детство и старость, то, что возвещает совершенство, и то, что его отрицает. Захватить божество врасплох, в момент, когда оно явится, и задержать его в собственной плоти прежде, чем божество успеет уйти. Прежде, чем тела коснется тление. Поселить в человеке бога, вышвырнуть отбросы. Они подписали договор, поклялись быть вечными. И однажды юноша заметил у девушки первый седой волос. Бог уходил, человеку грозило одиночество. И тогда, словно верша богослужение, познав друг друга в последний раз со всем неистовством, они отпили без колебаний из одного и того же бокала, совершенные и нагие, и тьма сгущалась над ними покровом, и ночь окутала их молчанием. Сжимаю изо всех сил руку Элии, и она не противится, в пустом зале никого, кроме нас двоих. Но когда я стал искать Элену в зале, набитом растерянными — как спросонья — людьми, ее уже не было, я стоял в одиночестве под обстрелом чужих взглядов.
— Понравился тебе фильм? — спросил я ее дома.
Она переодевалась: маленькая головка, маленькие груди, измятое временем тело.
— Я знаю, что глупа, не интеллектуальна. Гордость, доведенная до карикатуры, — вот что такое этот фильм. Жизнь надо принимать такой, как есть…
Да, принимать такой, как есть, вбирая в себя все, что творит жизнь — молодость, унижение старости, смерть…
— Для верующего этот фильм — святотатство. А ты что думаешь?
— А вы что думаете, Элия? Но вы не стареете.
Она взглянула на меня в упор, глаза недобро блеснули:
— У меня нет памяти. Кто не помнит — не стареет.
— Когда-нибудь самоубийство станет обязательным, как налоги, — говорит мне Милинья.
XXI
Но сколько раз переживал я воспоминание — ее рука, вынужденно задержавшаяся в моей, напрягшейся от ее близости, оттого, что она передает свою пульсацию моей. Даже сейчас, здесь, когда все мои душевные резервы на исходе, я ощущаю множество тайных сигналов, что посылала тогда рука, сопричастная всем тайнам твоего тела, скрывающая так много в своем тепле. Рука. Я сжимаю руку, чтобы физически представить себе твои пальцы в моих, твои — переплетенные с моими; мну твою руку, хрупкую, вялую, перебираю твои пальцы — безмолвные, покорные — грубыми пальцами собственника. Или касаюсь нежно, самыми кончиками, и тотчас — мгновенная неуловимая искорка, нервные волоконца словно дернулись на миг. Иногда она реагировала, говорила просто:
— Что в этом приятного?
Игра рук, пальцев. И простые слова ее открывали все сокрытое, и руки без одухотворявшей их сказки становились просто плотью, неживой и нелепой. И я улыбался жалкой улыбкой, и тайна, сотканная моими пальцами, была вся высвечена снизу доверху. Мне на долю не выпало взаимности совместного греха, который пришлось бы скрывать, сказки, которая вывела бы нас за пределы плотской материальности — мне в удел достались только отчужденность, смятение, безумие. А взгляд у нее был ровный, холодный, безразличный.
Но вот прихожу в себя, освобождаю тебя из-под власти собственного неистовства, ломаю железную решетку своего одиночества. Вырвавшись на волю, бегу по песчаному пляжу. Солнце еще высоко, палит, слепит. Море отчеркнуто линией горизонта, его величие живительной инъекцией бежит по моим жилам. Я свободен! Могуч! Моя кровь горяча, как в молодости, ведь так? Оставляю позади все, что знаменует мою смертность, и очки, очки, мои глаза постигают непреложность света, я вижу тебя на краю песчаного откоса, и мои зубы хищно сверкают в ожесточении страсти, и мышцы мои эластичны, отбросить все лишнее, цельным и нагим рвануться в воздух. Жизнь быстротечна, ты вечна, Элия, — в буйстве моей крови есть жестокая красота, разве не правда? Ты паришь, воздушная, над горизонтом моей жизни, mon amour, и воздух прочерчен золотистой линией твоей пляски.