да гвоздики, желая угодить дочке.
Степан разрезал лебедя, сочное белое мясо потешило всех. Перебирал струны гусляр, песня летела над горницей. Сочный молодой голос, пригожий парень тешил трапезничавших.
– Быстра реченька, слезы горькие,
Плачет девица, заливается,
За кого ж ты меня, матушка, выдала?
Он с татями да ворами знается.
Каждой ноченькой уезжает он
И к утру-светлу возвращается,
Ай, кричит опять: «Жена, женушка,
Поцелуй меня!»
Надо мной опять издевается.
Парень обращал голос в женский, ловко у него это выходило, что, ежели не глядеть, за девицу можно принять. Аксинья слушала, закрыв глаза, пытаясь отсеять гул голосов.
– Руки кровью его омытые,
И рубаха его кровавая.
И дает он мне: «Ты помой поскорей»,
А не то придут за расправою.
Одна мужнина, а другая чья?
И моею рукою вышита…
Ох, рубашечка ты знакомая.
Аксинья вспомнила песню: дальше девица причитала, что муж-разбойничек убил брата, встала, резко подвинув лавку, от скрежета ее все вздрогнули и обратили к ней взор.
– Гусляр, выбери иную песню, – сказала она.
В тот же миг Анна Рыжая выскочила из-за стола и побежала прочь от злых напевов, от воспоминаний.
Аксинья знала, что слова и объятия не утешат ее. Лишь время принесет покой и сделает тусклой тень Ефима. Висельника, что и в смерти повторял имя жены.
– Как прикажете, – поклонился парень, но на пригожем лице его Аксинья увидала ухмылку. Прогнала ярость: хватит ее питать.
Гусляр перебирал струны и боле не пел, а собравшиеся ощущали неясное томление, словно перед грозой. Лукерья поклонилась и вышла из-за стола первой, Голуба бесконечно беседовал со Степаном о делах, о новой поездке в дальние земли. Аксинья молчала. Смачивала горло морсом из моченой брусники, порой ловила на себе игривый взгляд Степана. В кладовые надобно сходить – выбрать порченые полотки, отдать нищим, дочка давно не кормлена, но она сидела, слушала тихие мужские беседы, пыталась понять то, о чем имела скудное представление.
– А что ляшич? Постоит еще, земли наши пограбит. Да прочь уберется.
– Нет, Голуба, – горячился Степан. – Лисовчики, да литовцы, да предатели всех мастей вновь голову подняли. Попомни мое слово… Надобно всех в узде, – он сжал левый кулак, и по телу Аксиньи разлилось тепло, – вот так держать.
Мужчины долго еще говорили о своем, Аксинья подливала им крепкого вина. Она не пыталась понять их речи, просто тонула в словах, музыке, сонном покое.
* * *
Полная улыбчивая Хрися управлялась с двумя детьми – Онисимом и Феодорушкой – так, словно не плакали они, не пачкали тряпицы в люльке, не требовали внимания. Во всякой достаточной семье держали мамушек. Но Аксинья не могла побороть страха, когда Хрися брала в руки Феодору. Уронит, задавит – или заменит мать. Но Лукаша терзаний не ведала: доверила сына кормилице. И молоко исчезло из молодой груди, и плоть так и не поборола отчуждения.
Аксинья не расставалась бы с дочкой, только Степан воли давал ей немного. Уразумев, что Феодорушка может стать камнем преткновения, он велел выделить особую горницу, светлую, солнечную, обустроить ее достойно: красный угол, лавки, люльки новые липовые, одеяльца, потешки. Туда поселили детей. Мольбы и крики Аксиньи не принесли плодов, она смирилась. Приходила к дочке всякую свободную минуту, кормила, пела ей и потихоньку честила сластолюбивого Хозяина.
Сейчас, оставив Феодорушку под присмотром кормилицы, она пришла к Степану. Он взял привычку поздними вечерами без дьяков и чужих людей составлять тайные грамотки.
– В амбары те снести шкуры, да без промедления. Переложить корой сосновой, листом, глядеть, чтобы не источил червь. Как вода откроется. – Она писала, морщила лоб и проклинала себя. Не скрыла умение свое – а теперь мучайся.
Под лопаткой кололо, спина, измученная долгим сидением, вопила о пощаде. Наконец он закончил путаную и длинную грамотку, Аксинья избрызгала ее так, что самой стало совестно. Однако ж Степан не сказал худых слов. Он перечитал грамотку, скрутил ее безо всякой жалости, растопил над свечой воск, прижал перстень, волчья морда украсила свиток. «Эха», – довольно выдохнул он.
Аксинья на одной из рассыпанных грамоток усмотрела подпись: «Именитый человек Максим Яковлевич Строганов», вымолвила:
– Степан, ты скажи мне…
Ох, для чего начала разговор? Вылезши из-за стола, Аксинья подошла к полюбовнику близко, коснулась его плеча – надобно использовать власть, что ей дана.
Степан принял движения ее за призыв, тут же прижал к себе, мол, разговаривать не намерен. Знахарка скинула его десницу и, не давая себе возможности опомниться, сказала:
– Жениться-то когда будешь, Степан Максимович?
Она не отваживалась поднять глаза, переводила взгляд с сабелек на срамную девку с острыми сосцами. Поди от молодой жены спрячет, устыдится. Это ей, Аксинье, все пакости показать можно: и срам, и водяного червя, и неприглядное прошлое.
– Вырасти невесте надобно… Уговорено через четыре года, – ответил быстро, не жалеючи.
Отвел бесстыжие синие глаза – во́ды, в которых так часто она тонула.
Аксинья на миг потеряла себя, жаром обдало, словно и не знала о женитьбе, о воле его отца. Стучало сердце: «Предаст меня Степушка».
Тогда, летом, на заимке, открыла скрыню да пересмотрела все грамотки. Любопытно, что хранит под замком. Нашла письмецо от Степанова отца, все узнала: «Приискал я невесту, дочку московского гостя… Решить вопрос с женитьбой надобно до Рождества».
Ничего не сказал ей, ни полслова, ни полвзгляда, словно не человек она, тварь бессловесная. Ездил в Москву, сватался, девку разглядывал. Да где же зелье отыскать, чтобы правду мужскую услышать? Чтобы не скрывали важное, не рвали нас на куски, на кровавые лохмотья?
Аксинья шумно выдохнула и чуть не бросила прямо в лицо все, о чем думала… А там хоть цвети трын-трава по обочинам дорог!
Кто-то поскребся в дверь. Оба повернулись, возмущенные, что их отвлекли от важного разговора, и увидали старшую дочь. Синеглазка ворвалась в отцову горницу, как была, в длинной рубахе, задела подолом мать и упала перед Степаном на колени.
– Батюшка, пощади его! – Дивные очи казались лесными озерами. Чье сердце бы не дрогнуло? Сусанна умела просить о милости – куда лучше матери.
Илюху заперли в подклете, держали на хлебе и воде в ожидании решения. Лишь Степан мог покарать или помиловать крепостного, что чуть не совершил непоправимое.
Степан воззрился на дочь, сказал гневно:
– Он убить тебя мог, дочку Строганова! – Подошел к столу и взял кинжал в тисненых ножнах.
Это ж надо, через столько лет к нему вернулся!