отцом твоим шел, да так вышло, упорхнула краса. – Он развел руками. – Как тебе? Хороша? – подмигнул Осип.
– Нет, – просипел Степан. Лишь потом понял, что сказал неприятное отцу. – Красна, хороша девица. Сколько ей?
– Так на Пасху двенадцать будет. – Осип отхлебнул квасу.
Степан подавился – глотку сжало отвращение.
– Подрастет девка – самый сок, – радовался отец.
Степан отпустил Хмура и долго бродил по московским улицам, без боязни проходя по темным закоулкам. Он надеялся, что недобрые люди позарятся на разряженного мужика с обрубком вместо десницы, но ожидания его были напрасными. Целый и невредимый, он вернулся до темноты на постоялый двор, прочитал письмецо: «Степан, виление твое исполнили, на заимке с Анной и Лукерей. Пузо мое ростет и ростет, а на душе тоска».
Степан сжал обрывок бумаги, устыдился прошедшего дня. Худшая доля человеческая – не уважать себя, жить без мира в душе. Сегодня он понял, что впереди дни недобрые. И простить себя за содеянное будет сложно.
9. За бесчинство
Ноги словно остались там, в бредовом сне, где Аксинья вновь и вновь превращалась в белую птицу. Она нетвердо ступала на снег, и две молодухи держали ее под руки, точно старуху.
– Пустите, – гневно сказала она, те послушались. Медленно подошла к крыльцу, подняла ногу, пошатнулась, устыдилась себя – куда силы подевала, – вцепившись в перильца, пошла дальше, пот лился ручьем.
– Мамушка! – Красный, яркий вихрь закружил ее. Ласковые дочкины руки обнимали, тискали, и мокрый нос вжимался в ее душегрею. Жива, здорова Сусанна, свет в темной избе!
– Дай погляжу на тебя, – отстранила от себя дочку, любуясь синеглазкой. Негодница пряталась от матери, куталась в платок, боялась взглядов.
Аксинья сдернула его, открыв глазу каштановую косу, а Нютка все отворачивала от матери лик. Неспроста ныло сердце, исходило болью. Злодейская рука изувечила кровинку, нежную, медовую щеку рассекло лезвие… Помоги, Богоматерь! В голове Аксиньиной билось одно: «Наказать, да со всей жестокостью».
Затихли разговоры, разбрелись по горницам все обитатели большого дома. Горбунья качала в зыбке Феодорушку, причмокивала губами, Аксинья была ей благодарна за помощь. Вернутся к ней силы, заберет младшую дочку в свои руки, и никому, ни единой душе не отдаст. А пока…
– Отчего Лукашин ребенок в твоей горнице? – Нютка с подозрением глядела на младенца в зыбке.
– Не о том речь ведем, – нахмурилась Аксинья. – Что с лицом, Сусанна? – Аксинья знала все ответы, но глядела сейчас на дочку свою, ждала правды.
– Я… Не виноват он! Ты и так все знаешь, Еремеевна все рассказала!
– А скажи ты, дочь, как все было.
Нютка путано, взахлеб, будто слова не умещались во рту, говорила о том, как Илюха, Семенов сын, учил ее новой забаве, как проворен он был, как ловко нож летал в стенку. Настаивала, дуреха, что нет его вины: «Сама я дернулась, сама». Аксинья слушала ее. Темное, мрачное поднималось из самого нутра ее. Ненависть к незадачливому парнишке, его ненадежному отцу, ко всему их семени птичьему…
– А помнишь ты, как чуть Богу душу не отдала? Так погляди на ногу – и сейчас шрам змеится! А помнишь, как дядька твой сгорел? Возьму тебя в Еловую, на могилку сходим. Где Илюха Петух, там беда твоя, горе мое – и с тем ничего не поделать!
«Не виноват, не виноват», – повторяла Нютка, когда мать отправила ее в горницу. Ушла она давно, а в ушах Аксиньиных все стояло дочкино отвратное: «Не виноват».
Горбунья качала младенца, счастливая в своей невозмутимости. Протянула его матери, молоко из полной груди сразу брызнуло в открытый рот. «Избави святая покровительница Феодора Царьградская от упрямства и слепого преклонения перед мужчинами», – повторяла Аксинья, надеясь, что Преподобная простит опечаленной матери вольность речей.
* * *
Давно не чуяла она в себе такой безудержной ярости. Силы, что могла сбить с ног вола… Аксинья ходила из угла в угол, Еремеевна увещевала ее, просила успокоиться.
– Да где ж они? – Аксинья принималась за шитье – крохотную рубашонку, но знала, что и стежка не сделает. Не сейчас.
Ближе к обеду заскрипели ворота. Дворовые псы залаяли, возвещая, что в ограду зашел кто-то чужой. Аксинья глубоко вздыхала, ища мудрой умеренности и справедливости. Но находила только одно – свирепое желание кинуть нож точнехонько в лоб. Точно отрок-переросток.
Третьяк поклонился Аксинье – сейчас в нем не было и тени насмешки. Он толкнул вперед двоих, в толстых тулупах, неловких, выдернутых из родной избы. Оба склонились так низко, как могли. Она глядела на них – дивилась судьбе. Семен, старый друг, полюбовник, помощник и предатель, о котором забыла, не смел поднять взгляда. И ей вдруг сделалось смешно. Стыдно за себя, за то, что было меж ними давно – и без разума.
Илюха шарил глазами по закоулкам, видно, искал Нютку. Ишь, размечтался! Аксинья велела Анне приглядывать за дочкой, чтобы глупостей не наделала.
– Семен Петух, сын твой Илюха сотворил бесчинство с дочкой моей! Ведаешь о том? – Голос Аксиньи заполнил теплые сени, ударил в оконца слюдяные. Не ведала она о таком даре.
– Бесчинство? Да как же?
Надо же, излечился Семен от глухоты своей, слышит что надобно. Она разглядывала худое, подъеденное первыми морщинами лицо, глаза цвета травы – и оставалась равнодушна к прошлому.
– Кинул нож твой сын! Дочка моя чуть глаза не лишилась, – сказала тише и проще.
Илюха задвигал желваками, видно, хотел возразить, но отец успел дать ему подзатыльник, шепнул: «Молчи, олух!»
– Виноват, прости подлеца. Не со зла он… Как вину-то искупить?
Семен говорил так, словно Третьяк не стоял за его спиной с оголенной саблей, не сидели рядом Еремеевна и служанки, что бросили все дела ради сегодняшнего судилища. Сладко, будто Оксюше, смешливой, забавной, из другой жизни… Напоминал об озере, о медовых словах и ласковых руках своих. Глупец!
– Оскорбил твой сын дочь купца. И… – Аксинья утром просила совета у дьяка и запомнила все, что сказал знающий, – взыщут с тебя рубль.
Семен пошатнулся, в такой страх его повергли слова.
– Смилуйся, ради Иисуса Христа! Нет у меня таких денег. – Мужик упал на колени, и Аксинье тошно стало от того, что сама она устроила.
– Встань. Я сына твоего хочу услышать. Говори! – Она смотрела на Илью и понимала, что могла бы сама забить до смерти.
На погибель дочке послан, на бесчинство. Убрать, услать, защитить Нютку!
– Илья, проси милости, – вновь шептал несчастный отец, а отрок молчал, вперив глаза в пол, отскобленный до белизны.
Третьяк завозился, явно желая дать наглецу оплеуху. Все ждут слов какого-то сопляка,