Интересно, чем бы кончилось плавание Одиссея, если бы он не привязал себя к мачте, готовясь к встрече с сиренами? Каков тот интимный чувствительный нерв, который затронуло их пение? Не беспокойство ли это о том, что Космос разрушится, если я не окажусь в том месте, куда меня зовет песня? Народная греческая традиция представляла сирен как душераздирающими плакальщицами над телами умерших. Их власть идет от подземного мира, от его властителей – Гадеса и Поркуса; именно их голоса они передают в своих хвалебных и заупокойных плачах над умершими. Эти песни совсем не героические, потому что они раскрывают тщетность усилий, пустоту и неизбежный конец человеческого существования. Античные писатели описывали голос сирен как медоточивый и одновременно ужасный, что вызвано впечатлением от магических звучаний да и от всей античной музыки, которая была вовсе не столь мелодичной, как в поздние романтические времена. Наше ухо сегодня уже испорчено либо мелодичностью, либо поп-ритмами и не воспринимает народной музыки. Античная музыка возвышала обещание и делала собравшихся едиными, мужественными, она охраняла от наркотического опьянения речами и единила мелодией. Героическая тональность разрушается в обычном времени. Требуется новый баланс между терпением и порывом, ибо тот, кто его не найдет, не сможет вернуться назад; тот же, кто возвращается, знает, что жизнь – всего лишь ожидание возвращения.
Есть что-то общее между современной музыкальной поп-культурой и сиренами. Одиссей воспринимал голоса сирен как звуки неба; так и современная песня зовет слушателя в какой-то потусторонний мир, где осуществляются человеческие цели. Одиссей не был исключением из этого метафизического правила музыки: то, о чем она сообщает – это знаки жизни, нарисованные Богом на его скрижали. И это видно на примере современных видеоклипов, манящих в потусторонние небесные или подводные, словом фантастические миры, откуда не возвращаются к обычной жизни.
Одиссей был первым, кто песню воспринял как жизнь, и первым героем, вернувшимся к обычной жизни. Из эпического монстра он стал виртуозом шутки и обмана. Это символ для многих художников, для которых проблематично возвращение из мира искусства к обычной жизни. Судьба античного героя и современного художника, в сущности, одинакова – их жизнь оказывается жертвой во имя славы. Герой остается в песне, а художник – в каталогах выставок, и это, собственно, есть их гробницы. Одиссей в некотором смысле обманщик, ускользнувший от невеселой участи героя. Многие комментаторы подчеркивают аналогию между Одиссеем и Эдипом, сиренами и сфинксом: они должны преодолеть скорбь смерти. Логика понятна: либо Одиссей, либо сирены. Но гомеровская истина справедлива и для нас: критики и комментаторы, как сирены Одиссея, зовут художника из жизни на необитаемый остров умирания. Все ощущают эту связь песни и смерти. Очевидно только, что сирены не пускают в ход руки, они не обладают такой формой власти. Слушатели-жертвы чахнут от их пения; на том экстерриториальном острове забвения, куда зовут сирены, они не получат ничего, кроме рапсодии.
Иммунная функция речи
Шиллер выразил своеобразную национальную танатологию в своем призыве похоронить песню и заменить ее молчанием. Такая позиция выражает новую конфигурацию культуры, сообразную коллективной памяти массовой культуры. В XIX в. человек все реже сам поет песню. Наступает эпоха речей. Все большую роль в единстве нации начинают играть музеи. На улицах и больших площадях водружаются памятники – так музеи выходят из зданий на улицы. Богу посвящают не песни, а памятники, в художественную эпоху религия становится эстетическим явлением. Это прощание с античной системой прославления, главным элементом которой был хор. Пространство славы было своеобразным политическим концертным залом. Культура стремится соединить эффект Пантеона с эффектом сирен, так она интегрирует ожидание и лаудацию.
Связь слова с песней глубже, чем обычно думают. Венский музыкант Карл Орф отказывался обучать детей музыке, если они уже умели читать и писать. В этом случае выработка аудиотактильных способностей становится, по его мнению, безнадежным делом. Сегодня слово считается формой осмысленного упорядочивания; музыка же может расслаблять или возбуждать опасные желания. Но на самом деле, и это отмечал еще А. Шопенгауэр, роль слов в песне не следует преувеличивать. Дискуссия о словах и мелодии нового российского государственного гимна как раз и показала степень осознания проблемы слов и музыки. Одни считают главными слова, а другие – мелодию. По мнению некоторых историков, греческая речь не просто говорилась, а пелась. Такой речитатив еще кое-где встречается в некоторых местах нашего обширного государства, где люди как бы поют слова. Это свидетельствует о первичном воздействии на наше ухо тональности голоса другого; в смысл его речи мы вдумываемся позже, мелодия же действует на дорефлексивном уровне.
И если дискурс о национальной идее воздействует на нас прежде всего как мелодия, то следует точнее определить специфику его воздействия. Что же это за «песня», если пока отвлечься от ее содержания? Очевидно, это государственный гимн, героическая песня, которая есть не что иное, как приглашение в мир, предсказание счастливой судьбы и обещание славы. Именно поэтому дискурс о национальной идее, каково бы ни было его содержание, имеет, как выражались представители славянофильской ориентации, важное «соборное» значение.
М. Мак-Люэн указывал на то, что все происходящее в обществе и прежде всего понимание людей друг другом имеет автопластический смысл. Он выражается во всем, что они думают и делают. Люди совпадают в том, что они делают вечное возвращение того же самого речевым актом. Язык – это и есть нарциссический инструмент, игра на котором определяет единство тех, кто на нем играет. Тональность этого инструмента самовозбуждает. Поэтому язык является прежде всего совокупностью узнаваемых мелодий, которыми звучат послания. Их первичное назначение состоит не в том, чтобы служить средством передачи информации, а в том, чтобы формировать коллективное тело тех, кто коммуницирует. Люди используют слова прежде всего для того, чтобы сообщать о своих достоинствах на своем языке. Он не просто описывает то или иное положение дел, а так или иначе восславляет их. Племена и народы всегда создавали собственные идиомы для выражения своих достоинств, и даже технические языки косвенным образом воспевают славу самих техников. Более того, критические и даже мазохистские дискурсы способствуют именно самовосхвалению. В исторической перспективе обнаруживается, что первичный нарциссизм, свойственный ранним этносам, не только не исчезает у наций, но лежит в основе их классификации. Самоутверждение человек осуществлял в признании первородного греха, в искусстве галантности, в поисках самого себя и в представлении себя другим на сцене жизни.
Ф. Ницше был первым теоретиком языка, который обратил внимание на иммунную функцию речи и попытался восстановить в своих сочинениях героический напев гимнов, воодушевлявших людей на подвиг, заставлявших их стать выше самих себя. Древний эпос, Евангелия, наконец, выдающиеся произведения, которые написаны на языке рода человеческого – все эти тексты защищают человека от ужасов бытия, оправдывают его жизнь и примиряют людей друг с другом. Уже в своем первом большом сочинении «Рождение трагедии из духа музыки» Ф. Ницше указал на «музыкальность» философских текстов. Одни из них наследуют и совершенствуют героическую мелодию, открывающую широкий простор героических деяний, другие, напротив, своим унынием еще глубже погружают человека в капсулу внутренних переживаний.
Ф. Ницше известен как самый непримиримый противник христианства. И вместе с тем в его сочинениях, в самих его протестах есть нечто общее с пророками. По сути дела это же можно сказать и о К. Марксе. Упреки этих философов по отношению к христианству состояли в том, что священники ставят на колени и унижают человека, тогда как задача философии – поднять его с колен и снова научить уважать себя. Вопрос о том, как это сделать, конечно, тоже важный. Я думаю, что он как раз должен решаться не одними философами или священниками, а сообща. Но хотел бы обратить внимание на особую роль таких коммуникативных медиумов, какими являются послания.
Жанр посланий становится сегодня снова популярным в литературе, и можно сослаться на Т. Кибирова. Послание Бога и исповедь человека, гуманистическое послание как письмо далекому и незнакомому другу, философское произведение и дружеские послания поэтов – все их объединяет то, что они есть не что иное, как евлогический жест по преимуществу.
Хотелось бы отметить, что предлагаемый подход к языку философских посланий отличается от понимания философии в критике идеологии, аналитической философии, психоанализе и даже философской герменевтике и тем более деконструкции. Критика идеологии разоблачает язык как орудие буржуазии, аналитическая философия говорит о преодолении метафизических заблуждений на основе достоверностей обыденного языка, теория дискурса производит язык от власти, психоанализ отождествляет его с бессознательным. Во всех этих концепциях язык понимается как медиум недостатков, как медиум нечеловеческого в человеке, в лучшем случае как органон компенсации и средство терапии. Повсюду как сам язык, так и тот, кто говорит, оказываются симптомом и проблемой. А между тем изначально язык был средством самоименования, самоутверждения, и именно эта функция языка остается вне поля внимания. Хуже того, то, что сегодня говорят философы, выражает критическое сознание и не дает обещаний или не вызывает доверия. Мы разоблачаем речи тех, кто своими обещаниями взял кредит и не вернул его. Но почему мы ничего не обещаем людям и доколе одни политики будут эксплуатировать доверие людей? Не попробовать ли и нам снова что-то предложить людям, попытаться сказать нечто такое и, главное, так, чтобы человек вновь поверил себе и, вопреки тому, что говорят психоаналитики и критики, идеологи, превратившие людей в медиумов злых неразумных сил, снова обратить человека от частной жизни к героическому служению человечеству. Но прежде чем писать новое послание, необходимо рассмотреть судьбу старого.