как ХIХ и ХХ века, склонны осмыслять прошедшие тихие времена как молчаливые, вкладывая в них свою интенцию говорения и вместе с тем не находя в них никакого воплощения этой интенции. Лишь после того, как реформы Петра подарили стране новую интенциональность образованного, светского разговора и изящной словесности, допетровская эпоха стала восприниматься как молчаливая.
Вековое молчание народа, как будто и не прерывавшееся со времен Древней Руси, создает смысловое напряжение, которое в XIX–XX веках у интеллигенции прорывается потоком слов и оборачивается «литературоцентризмом» российской цивилизации. Таково социальное расслоение этих двух полюсов в русской культуре: многословие интеллигенции и молчание народа. Избыток слов у одной стороны оборачивается их отсутствием у другой. «В столицах шум, гремят витии, / Кипит словесная война, / А там, во глубине России, – / Там вековая тишина» (Н. А. Некрасов). Контраст, обозначенный у Некрасова, наводит на мысль о взаимообусловленности русского витийства и русской тишины. Не оттого ли шумят в столицах, чтобы заглушить напряженное молчание страны, превратить молчащих если не в говорящих, то хотя бы в слушающих?
Казалось бы, именно «вековая тишина» России позволяет гулко разноситься в ней каждому слову, даже сказанному шепотом, – жаждущий слух так и впивается в него, тогда как на Западе, с его многовековой традицией гласности, почти невозможно быть услышанным. Философ В. В. Бибихин замечает:
Взявшие слово беспрестанно говорят и говорят ему [народу] в уши, колдуя словом… А ведь они имеют возможность говорить только потому, что их молча и терпеливо слушают. Такое умеет не всякий народ. Мыслитель и поэт чувствуют: слово на этом просторе звучит; пространство такое, что слово на нем слышно. То, что такое пространство есть, – событие мировой истории…[205]
Действительно, в молчащей стране слово разносится далеко и громко. Но еще громче, еще слышнее само молчание. Говорящий не получает отклика на свои слова – как будто они падают в глубокий колодец, который даже не доносит назад звука падения. «Народ безмолвствует» (А. Пушкин). «Русь, куда же несешься ты? дай ответ. Не дает ответа» (Н. Гоголь). Эта тема в русской словесности едва ли не столь же традиционна, как и тема пророка, жгущего глаголом сердца людей. Собственно, пророк-то и находит себя внезапно в обществе немых, а возможно, и глухих. Вот знаменитая некрасовская «Элегия» (1874) – та, что провозглашает: «Я лиру посвятил народу своему». Как же отвечает народ? «…И песнь моя громка!.. Ей вторят долы, нивы, / И эхо дальних гор ей шлет свои отзывы, / И лес откликнулся… Природа внемлет мне, / Но тот, о ком пою в вечерней тишине, / Кому посвящены мечтания поэта, – / Увы! не внемлет он – и не дает ответа…»
Вызывает сомнение мысль В. Бибихина о том, что в России «молча и терпеливо слушают» всякого взявшего слово. Что молчат – это ясно, а вот слушают ли? а если слушают, то слышат ли? а если слышат, понимают ли? Именно русская словесность, с ее «долгими криками», обращенными к народу, делает слышимой ответную тишину, и, поскольку эта тишина звучит именно в ответ на слово, она тем самым воспринимается как молчание. Советская эпоха, с ее нескончаемым извержением «правильных» слов в народ, тоже пыталась опереться на литературную классику, но только усугубила эффект гулкого молчания в ответ. В «Чевенгуре» Платонова коммунист Симон Сербинов, направленный переустроить жизнь деревенских масс, «читал вслух Глеба Успенского в избах-читальнях. Мужики жили и молчали, а Сербинов ехал дальше в глубь Советов…»[206]. Так уж прописано в русском кодексе молчания. В молчании и тишине есть нечто царственное, а слово ощущает себя на этих просторах самозванцем.
Именно то, что дает слову звучать так громко, в конце концов заглушает его, превращает в белый шум. Остается лишь то, о чем писал Д. Мережковский: «Жизнь ушла в бессловесную глубь. Теперь то, что пишется, значительнее того, что печатается, то, что говорится, – того, что пишется, и, наконец, то, что умалчивается, – того, что говорится»[207]. В Чехове Мережковский ценит то, что он не вмешивался в шумные толки о вечности и смысле бытия, а отшучивался – вообще «свято молчал о святом»[208]. Страстный обожатель многоречивого В. Розанова, написавший тысячестраничное введение к его сочинениям – роман-автокомментарий «Бесконечный тупик», современный писатель Дмитрий Галковский признает, что «содержание книг Розанова равно нулю. Он действительно НИЧЕГО НЕ СКАЗАЛ и ушел в иной мир великим молчуном»[209]. Да и сам Галковский, окружая некое изначальное «ничто» своей книги рядами многослойных комментариев, «отношений на отношение», сознательно сводит ее содержание к абсолютному нулю. «Великий Одинокий океан порождает для испытуемого читателя целую серию фантомов, которые, вереща, кривляясь и высовывая языки, загоняют его в бесконечный тупик последнего молчания»[210].
Обретение немоты
Вход в немоту столь же важен и едва ли не более труден, чем выход из немоты. Человек – существо говорящее и пишущее; «бесперое», но овладевшее пером. Порой это родовое свойство входит в индивидуальную привычку, когда человек, привыкший говорить или писать, не может остановиться. «Да обретут мои уста / Первоначальную немоту» (О. Мандельштам). Для профессионалов слова великая и подчас невыполнимая задача – впасть в молчание, прервать поток речевой инерции, который влечет в пропасть словоизвержения, в ад, разожженный словесной похотью.
…Язык – небольшой член, но много делает. Посмотри, небольшой огонь как много вещества зажигает! И язык – огонь, прикраса неправды; язык в таком положении находится между членами нашими, что оскверняет все тело и воспаляет круг жизни, будучи сам воспаляем от геенны. Ибо всякое естество зверей и птиц, пресмыкающихся и морских животных укрощается и укрощено естеством человеческим, а язык укротить никто из людей не может: это – неудержимое зло; он исполнен смертоносного яда.
Послание апостола Иакова, 3: 5–8
Конечно, не всякое обуздание языка и прекращение речи во благо. Есть два вида немоты: минус-немота и плюс-немота. Обидевшись, мы легко замолкаем, замыкаемся в себе. Это минус-немота, требовательная или даже мстительная. Это ультиматум, психологический террор, когда обиженный взрывает речь и себя в ней.
Но немота может быть не выходом из общения, а выходом из речи вообще – и вхождением в язык. Это плюс-немота. На языке можно сказать все, что угодно, но сам язык, как совокупность всех возможностей речи, всегда молчит. Никто никогда не слышал голоса русского языка – только голоса говорящих и пишущих на нем. Язык – великий немой. И если писатель впадает в немоту, то не всегда из-за притеснения, замалчивания,