– Ротный… глянь-ка…
А у самого с лица хоть холсты не бели. Я подошел. Поглядел. Бойцы мои за спиной собрались. Стоят молча. И ряхи у нас, надо думать, не румяней Сережкиной. Потому как видно, чье это мясо. И кого они тут ели. Борька Писахов – холмогорец – только и выдавил: «Матерь Пречистая… ведь маленькие ж». У самого – помор, здоровущий мужик, косая сажень в плечах – губы ходуном ходят, как у младенца, и слезы по щетине. Во-лодька Хлудов, совсем молоденький паренек с Перми, не выдержал, рот зажал – и к дверям. И тут же за спиной чего-то на пол посыпалось. Подхватился я, бердыш наизготовку беру, а в голове носится – дурень ты, а не ротный, встал с раззявами своими посредь горницы, тут вас всех из пищали и вали.
Только вражьей пищали я за спиной не увидал, а увидал Яшку Кандыбу. Он, чай, под знамена-то ратные с-под клейма каторжного сбег. Забубенная голова, сарынь, пробы негде ставить, одно слово – цыган.
А тут гляжу – стоит мой цыган, веселья ни в одном глазу, бледный, сколько порода его чумазая позволяет – то есть больше не голенище напоминает, а портянку бойцовскую после недели прямого употребления. А сам из рукавов да из-за пазухи горстьми волочет какие-то побрякушки, тряпки, деньги – монеты с бумажками – когда только натаскал, мы ж только четвертый дом и обошли? Одно слово – воронья порода… так вот волочет он их – и на пол.
Посмотрел я на Яшку молча, ничего не сказал. А что скажешь – даже этому шаромыжнику об их добро руки марать не хотелось. Повернулся я к бойцам – а огонь уже рядом трещит, жарко в горнице – сил нету. Говорю «на улицу все, пусть эту погань огнем выжжет». Двинулись мои парни на улицу, только Борька столбом встал: «Ротный, м-маленькие-то… ведь надо ж похоронить!».
Открыл я рот, закрыл рот. Чего тут – прав помор, кругом прав. Не по-людски это. Сгребли мы… то, что на столе лежало. Там на стене полотнище висело с деревьями какими-то, птицами – на него и сгребли. Завернули, вынесли. Нет, внучек, шапки не сняли – война, она такое дело… дичает человек. Простые вещи забывать начинаешь.
Зябнешь, поди? Иди-ка под тулуп. Вот. Дальше слушай – вынесли мы… это. А ветер огонь раздувает, уже и дом тот проклятый, из которого мы вышли, заполыхал. И тут слышу – тонкий такой звук, жалобный. Сперва только зубы сцепил – немудрено, коли после такого детский плач померещится. Только Борька заозирался да как охнет над самым ухом – «Ротный, плачут! Это ж там, в доме!».
Не померещилось, значит! Ну, бердыш в одну сторону, кафтан с перевязью, на которой пистоли с пороховницей – в другую, Володька с Сережкой только успели подхватить – и туда, в дом, только борода от жара затрещала. Пропустили мы, малый, дверь в той горнице, будь она неладна! Пропустишь тут… в горнице дым клубами плавает, влетел я в дверь – клетки, и из них-то и тянется плач тонехонький, без надежды, без просьбы, одна только жалоба…
Тут-то я пожалел, что бердыш оставил. Клетки крепкие, на замки заперты… назад за бердышом бежать – того гляди, крыша рухнет. Только подумал – а Борька-помор уже рядом стоит и ну хвататься ручищами за замки да за решетки! Прутья железные визжат, замки, что пуговицы, в стороны разлетаются. Вытащили мы, кого смогли, и на волю. Спасенных в руки первым встречным сунули и сызнова в дом. Так три раза бегали. А они, болезные, кто шарахается от рук наших в клетку, кто висит мешком пустоглазым… там колода была, рядом с клетками. И ножи. И пяла с кожами. Их тут и убивали – у прочих на глазах.
Уж когда последнего выволок – за спиной охнуло – крыша осела. А он, маленький-то, ручонками перебрал, носиком мне в бороду уткнулся – и заплакал. Звонко так. По-живому. Стою я с ним на руках, глаза словно все дым ест, глотку переняло, глажу его, уговариваю, а в глазах все хороводится: мясо ободранное, колода с ножами, да глаза, что на нас из клеток смотрели.
Матушка полковая потом сказала – мол, сама Пречистая нас этим делом отметила. Спасенников моих да Борькиных в храм переправили – и то, не в бой же их тащить, и так уж хлебнули лиха так, как мало кому доводится. Ну и Ей они родня, в храме им и место. Что мы из дому вынесли – похоронили с честью, а прощаться весь полк привели – чтоб видели, стало быть, с кем воюем. И за что. Только последний этот, который мне в бороду плакался, уходить не пожелал. Мы уж мало не всей ротой в ноги полковому воеводе да полковой матушке кланялись – уважили. При нас он остался. Многие гордились – мы, мол, теперь, со своим Живым Ликом, как храмовые бойцы – Люты, Пардусы, Бабры, Рыси, Котолаки. Да и то сказать: роту нашу после этого и свои, и чужие примечать стали, мало не как храмовых – потому что рубились мы впереди всех и пленных, как храмовые, не брали.
Только мы в особых недолго проходили. Много их было в той проклятой земле, таких горенок, колод с ножами да клеток. И печей – печи те я тоже видал.
Я так понимаю, малый – Матушка нас и впрямь отметила. Из тех, кто тогда в дом тот проклятый зашел – все домой вернулись. А мы с Борькой и ранены-то толком не были, даром что стрелам-пулям вражьим не кланялись, за чужие спины не хоронились. А что по ребрам меня прикладом переплели – это пустое. Не рана. Эдаких ран в каждой деревне на каждую Масленицу, когда стенкой на стенку ходят…
Ты другое помни, малый. Ведь врагов тьма-тьмущая была, иные вон говорят – треть народу, что есть на белом свете, в той стране обитала. И оружье у них было лучше, и смаговницы, и самострелы, и шереширы, и тюфяки – само слово-то ихнее, «тю фанг», как они говорят… говорили. И летуны они первые в воздух подняли. Одно что гуляй-города мы первыми делать стали, дак они их у нас враз переняли – «черепаха Чу», говорили. Ну, были у нас союзники – из Бхаратской державы ратники на слонах да при тех же шереширах, что Господа Нарасимху чтут, да удальцы с восходных островов, из Опоньской земли; хоть такие же желтолицые да косоглазые, а Мать Пречистую на свой лад чтят и народ Ее уважают. Да еще при них меднокожие удальцы из вовсе чужедальней земли за восходным морем – Оцелоты прозываются, до войны не то что огненного боя – железо-то больше в руках опоньских витязей видали. Они с опоньцами нашим врагам второй фронт учинили. А только и по числу, и по оружию нам даже с ними вместе с врагом бы не тягаться…
Отчего, спрашиваешь, одолели? Оттого, что за святое дело бились. Против истребителей Ее народа. С Ее именем в сердце, как полковые матушки говорили. Это, малый, и называется – священная война. Оттого мы – Третий Рим, Святая Русь, народ-бастоносец. Она нас сберегла и к победе вывела…
Что со спасенником моим сталось? Да ничего особого—раньше б всю роту посечь пришлось, чем с него шерстинка б упала. Здоровый вырос, крепкий, красивый. Вон, Хранительница наша – ему прапраправнучка. Видишь, вышла на крыльцо, зевает, на нас смотрит недовольно. Чего, мол, полуношничаете, старый да малый – спать пора.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});