попечителя и добрых помещиков.
— Да ведь наш-то мужик погибнет на свободе, — рассуждал про себя в минуты удивительно красивых мыслей Леонтий Васильевич. — Ведь одной лишь покорностью и любовью к государю он только и живет. Вот на Западе, например, и просвещение, и машины, и агрономия, и администрация — все в самом великодушном виде, а что выходит, если взять на поверку? Ненависть, междоусобия, баррикады, гибельные страсти, которые ведут в ад и из ада исходят. Нет, решительно наша Россия цела именно потому, что она имеет свой порядок, никак не похожий на западный.
Тишина, трудолюбие и подчиненность властям предержащим — эти правила необходимы были, по мнению генерала, для того, чтобы Россия-матушка процветала и веселилась.
— Одна только Россия и стоит сейчас непоколебимо и мужественно среди всех прочих стран, — сказал он Ивану Петровичу, разумея при этом, что своим благоденствием она обязана не кому другому, как императору и графу Орлову. — Нашу Россию можно сравнить с арлекинским платьем, которого лоскутки сшиты одной ниткой и славно и красиво держатся. Эта нитка и есть самодержавие. Выдерни ее — и платье распадется.
Леонтий Васильевич говорил быстрым тенорком, лишь иногда замедляя течение речи для придания ей особо твердого смысла и при этом выговаривая тоном ниже и гуще. Среди разговора он вдруг останавливался и делал многозначительные паузы, при этом или барабанил пальцем по столу, как бы чего-то выжидая, или, приглаживая седеющие усы, поглядывал на своего собеседника нежно скользящими глазами, в которых была заключена тонкая и хищная смышленность.
Только хотел было Иван Петрович выразить и свои скопившиеся чувства насчет России, как Леонтий Васильевич, как бы продолжая незаконченную мысль, заметил, что — «слава всевышнему!» — у России нет причин для ослушания воле государя и следования по тлетворному пути Запада.
Иван Петрович при этом подумал про себя:
— Ну, это ты чересчур уже веришь, добрейшая душа! Поглядел бы документики, кои лежат у меня в бюро, не так бы надеялся на российскую тишину.
Чрезвычайно смущенно чувствовал себя Иван Петрович, будучи обязан скрывать от старого друга порученное дело о дворянине Петрашевском и его сообщниках, но верность взятому обязательству была у него превыше иных соображений.
— Ну, а как бы вы, достоуважаемый Леонтий Васильевич, поступили бы, если бы обнаружили заговор и посягательство на целость и крепость нашей могущественной империи? — поставил неудержимый и накипевший вопрос Иван Петрович и опустил голову.
— Безумцы лишь могут идти на такой заговор! Да я бы их просто выгнал вон из отечества. Пусть идут в страны свободы и там уж любуются своими единомышленниками. Поверьте мне — через год все заплачут, когда пропадет охота к романам и прочим пустякам, а сердца уверятся в том, что нет земли святее и блаженнее, чем земля русская, где все, от царя до мужика, на своем месте.
Иван Петрович отнюдь не разделял намерений Дубельта насчет изгнания заговорщиков из отечества. Напротив того, он полагал, что их надобно было бы тут же, на родине, проучить и тем показать пример остальным вольнодумцам, коих развилось, по его предположениям, немало.
— Благороднейшая мысль! — однако поддакнул он своим вздрагивающим и пресекающимся голосом. — Великодушие — выше мести, — согласился он, желая поощрить человеколюбивые идеи генерала, коими тот ужасно как любил метнуть.
Иван Петрович до тонкости знал все игры сердца и ума Леонтия Васильевича и умел говорить вполне согласно с мельчайшими и затаенными чувствами и намерениями его. Он знал всю подноготную своего старого соратника. Ведь на его памяти Леонтий Васильевич был наместным мастером в Киевской масонской ложе «соединенных славян» и членом петербургской «Астреи», белостокского «Золотого кольца» и даже «Эмануэля» в Гамбурге. На его памяти он слыл либеральным крикуном еще в Южной армии… Тому уже было лет тридцать назад, но Иван Петрович помнил прошедшее своих друзей так же точно, как и собственные затеи молодого, некогда вольтерьянствовавшего ума… Карьера Леонтия Васильевича со всеми ее изощрениями и магнетическими снами была-то у него как на ладони. Он знал доподлинно, что Леонтий Васильевич иначе и не пролагал свой путь, как только среди самых добродетельнейших правил и при этом с одобрения высших начал. Даже когда он, поступая лет двадцать тому назад в корпус жандармов, покрыл голубым мундиром свои масонские тайны (так зло иные судили о нем…), даже и тогда он жаждал только одного: послужить не чему иному, как «делу защиты угнетенных и бедных» и стать «опорою несчастных», — и при этом обязательно ссылался на самых древнейших отцов церкви, которых едва ли помнил даже и его многоопытный и всезнающий le bon dieu. Последний, как было известно Леонтию Васильевичу, и одобрил именно вступление его в корпус жандармов.
— Благодарение богу и государю, на святой Руси произрастает мир и любовь, — буркнул протоиерей, видимо одобряя замечание и намерение Леонтия Васильевича касательно изгнания заговорщиков в разнузданные западные страны.
Иван Петрович рассказал далее про дело «австрийских» раскольников, которое он уже расследовал, про нового митрополита Никанора и про молодого славянофила Ивана Аксакова, который расхаживал в Москве в старинном русском охабне, в мурмолке и с бородой, пока не арестовали его с намерением выведать образ мыслей. Мыслями его, впрочем, государь остался весьма доволен.
— Мысли трезвые и не лишенные государственного смысла, — заметил, перебивая Ивана Петровича, Дубельт. — Его три дня продержали в столовой графа Орлова, в доме III отделения, а на четвертый день я распорядился освободить. Чрезвычайно оригинальный молодой человек, но витийство портит все. Главное же — начитался журналов и романов и потому не в меру болтлив. А молчание, господа, — величайшая добродетель молодости. Это в наши-то годы можно позволить себе и даже н у ж н о говорить, — при этом Леонтий Васильевич покрутил пальцами свои пышные усы, которые он весьма искусно соединил уже с бакенами. — А молодой человек должен учтиво молчать и вслушиваться.
— «Храни уста!» — так гласят вавилонские тексты, — согласился Иван Петрович.
— Молодые люди должны быть сильны телом и духом, — кипел Леонтий Васильевич, — обладать мужеством и решимостью, много работать и для того много спать, пить и есть…
— Счастлив тот смертный, кто при достатке обильный желудок имеет, — оживившись и деловито вставил как бы про себя протоиерей.
— Но вместе с тем смиренномудрие — высшее украшение молодости, — заключил Леонтий Васильевич. — Высшая добродетель!
— Как он нежно заливается! — размышлял про себя Иван Петрович. — Уж такая стремительная и благожелательная речь! Поди ж ты, — что ни суждение, то прикрасы и непоколебимая нравственность. Без прикрас шагу не ступит. Учтивейший и благороднейший человек.
Иван Петрович подошел под благословение к протоиерею и, восхищенно взглянув на Леонтия Васильевича, потряс им обоим руки, прощаясь.
На лице Леонтия Васильевича изобразилась