И взглядом ласкает свою красотку, тощую, как святые мощи.
Не буду рассказывать вам, Захар, чего мне стоило нащупать в окольнейшем разговоре название завода, фамилию этого его партнера — я ведь понимал, что искать придется через заводской отдел кадров.
Утром уже сидел в самолете — вы же знаете, у меня в «Аэрофлоте» свои ниточки-паутинки.
Короче: парень, как оказалось, не просто зашибает, а страдает алкогольной зависимостью уже много лет. Парились мы с ним в баньке — можете вообразить, чего мне это стоило, с моим-то давлением, и двое суток я с ним болтался по всему Красноярску, с глазами, вылезающими из орбит. Кому раздарил пять рисунков, он решительно не помнил. Удалось вычислить еще двоих алкашей-собутыльников, у которых за ящик водяры я вытянул «срамные картинки», вот эти. Остальные пропали безвозвратно — ни слуху, ни духу, — а я уже не мог дольше задерживаться. Но и это — не конец истории.
Босота поставил чашку на поднос, встал, прошел к медицинской кушетке, застеленной белейшей простыней, опустился на колени и вытянул из-под кушетки чемодан. Перед тем как открыть его, он, не поднимаясь с колен, перевел взгляд на Захара.
— Дорогой мой, — проговорил Аркадий Викторович. — Не сочтите меня сентиментальным. Но никому, кроме вас, не могу довериться. Я давно чувствую душевное сродство только с одним, кроме сестры, человеком — с вами. И хочу, чтобы вы знали: вы мне очень дороги. Никогда не жалел, что у меня нет детей, а вот вы это спокойствие поколебали. И я очень жалею, мой мальчик, что вы не имеете ко мне родственного отношения.
Открыв чемодан, он достал из него сложенный вчетверо холст — так складывают большие карты, — тяжело поднялся и подошел к столу.
— И вот, вообразите, уже при расставании свинцовый от выпитого Юрий вдруг мне говорит:
— А хошь, я те покажу еще одну трофейную бабу из папаниного барахла? Она там, в гараже. Понравится — я те за так отдам, уж больно порушенная. — Босота рассмеялся, оборвал свой смех, и не своим, а тонким ликующим голосом проговорил: — И она, Захар, она мне пон-ра-вилась! Эта голая баба! Пон-ра-ви-лась!
Он положил сверток на стол и осторожно стал разворачивать. Захара почему-то колотил озноб, а по спине прокатывались волны жара. Они стояли над покоробленным от сырости, с проплешинами грунта, прорванным на сгибах, холстом, как два преступника над разрытой могилой.
— Рубенс… — пробормотал Захар, как во сне.
— Совершенно верно, — отозвался коллекционер. — «Спящая Венера». В каталогах Бременского Кунстхалле значится пропавшей.
На поляне под сенью дерева на пурпурной накидке раскинулась на траве великолепная обнаженная… Тончайшая кисея, пропущенная меж ног, закрывала область паха и поднималась к дышащему животу с нежнейшей впадиной пупка. Из кустов за спящей наблюдал бородатый сатир… Фон композиции — ближние стволы в солнечной инкрустации и дальние купы деревьев, сквозящие узорами неба…
— Видите… — сказал Босота, — это характерно для Рубенса — нарушение физических световых законов. У него пейзаж освещен местами с одной, местами с другой стороны… Одни деревья освещены справа, другие — слева…
— Он фиксировал освещение не данной минуты, а целого дня. Бесконечно длящийся сон Венеры…
— Спасибо, я об этом не думал… И обратите внимание — записано полотно «алла прима» — это не фламандская, а итальянская манера живописи, он использовал и ту, и другую… Вот, по грунту видно, в осыпях: минуя гризайль, он здесь писал прямо по коричневой подготовке. — Босота склонился над покалеченным холстом, замер, словно прислушивался — дышит ли больной. Выпрямился и твердо проговорил: — Я хочу, Захар, чтобы вы сами отреставрировали ее.
— Почему — я? — удивился тот. — Андрюша сделает это гораздо профессиональней.
— Но у меня будет спокойнее на душе, если картины будете касаться только вы!
— Аркадий Викторович, вы заблуждаетесь! — горячо возразил Захар. — Это в вас какое-то предубеждение против Андрюши.
— Вот именно! — буркнул Босота. — Меня раздражают эти уменьшительные, и ваша дурацкая детсадовская ему преданность…Что вы все ровните себя-то с ним! Этот ваш Андрюша, он — да, добросовестный починяла. А вы, Захар, вы — талантище, вы — редкий художник, так и знайте! Таких не на каждом углу раздают! Вы… вы — живородящий, понимаете?
Он наткнулся на упрямый взгляд Захара и рукой досадливо махнул:
— Ладно, забыли. Пусть тот делает всю технику, но я хочу, чтобы именно вы прописали живопись в местах утрат.
Захар улыбнулся и снова хотел возразить, что вот уж Андрюша такие вещи делает куда как…
…но взглянул на Босоту и осекся.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошо, Аркадий Викторович.
4
Между тем уже второй год он безуспешно пробовал вступить в молодежную секцию Союза художников. В жюри там сидела подсаженная папой закадычная подружка Людка Минчина, хорошая, не гениальная девочка, папа тоже замечательный, искренне оба старались помочь… понимая, что помочь Захару, как смертельно больному, практически невозможно. Дважды он приволакивал на комиссию несколько картин из цикла «Иерусалимка», Людка потом с огорчением пересказывала реплики членов жюри:
— По-моему, это хорошо! — отважно провозглашала тонким голосом Людка. И мгновенно ей мягко возражали: — Но вы же понимаете, что это нельзя…
В первый раз она пыталась выяснить — почему же, почему же нельзя-то?! Ведь живопись-то отличная!
— Людочка… — с раздраженной улыбкой отвечали этой дурке: — А про что, собственно, эта отличная живопись. Вот эта, «Банный день». Пузатый голый бугай с шайкой, прикрывающей член — это художественная ценность? А эта вот баба, которая ноги расставила и мочится посреди улицы, это что — искусство? И почему эта мерзость называется какой-то абракадаброй: «Цар! Вкрал! У Пушкина! Жыну!» — он что, безграмотный, этот ваш умник Кордовин?
Все эти напоминали Захару один эпизод: лет пять назад — когда было особенно плохо с красками, и если уж покупали, то покупали помногу, — они с Андрюшей затоварились по самую макушку. И на выходные втроем с Марго укатили в Саблино, на дачу к Минчиным. Собирались писать там этюды летнего леса («Мишки в сосновом бору», иронизировала Марго и — о, как прозорлива она оказалась, и скольких мишек они написали, состарили и продали потом через Можара… — но это к слову). Складывая этюдник, Захар экономно брал с собой каждой краски по тюбику.
А вернувшись с дачи, обнаружили в мастерской следы ужасного крысиного разбоя: каждый тюбик был разодран длинными острыми зубами, разгрызен по длине, как огурец, и аккуратно выеден. Удивительно, что выели они все «земли», сожрали льняное масло, но ни ядовитых кобальтов, ни кадмия, ни стронция не тронули — даже следов не оставили. Чуяли смертельную опасность.
Чиновники из Союза художников, эти советские крысы, так же фантастически чуяли чужое. И дело не в том, что картины Захара выполнены были совсем в иной манере. Просто из этих полотен изливался иной дух и нрав; изливалась какая-то совсем иная, мощная жизнь света и теней, которую им хотелось немедленно запретить и прихлопнуть.
* * *
Зато Андрюше повезло: его взяли в реставрационные мастерские Эрмитажа, тут и репутация самого Андрюши, и Варёнов, конечно, помог, — хорошо иметь при себе такого работящего, талантливого и, главное, непьющего мастера, который если что — нездоровье какое утреннее, — подстрахует и вывезет.
А Захар все мрачнел, подолгу сидел перед картинами молча, не работая, и за лето ни одной не написал. Тоска была тяжкая, возможно еще и потому, что из Винницы позвонила тетя Лида, трезвая и внятная, сообщила, что у дяди Сёмы — рак легкого, и что Танька собирается в Америку и зовет с собой — там, мол, вылечат его.
Захар молча слушал.
— Так это, Зюнька, — продолжала тетя Лида. — Я к чему. Дом-то надо продавать. Тоже деньги, не валяются.
— Так продавайте, — отозвался он.
— Сёма говорит, что хорошо б тебе чего оставить. Ты, мол, кроме него — единственный наследник от Литваков.
— Да ладно, — буркнул Захар, — тоже мне, наследство…
Мгновенно перед глазами пронеслись высоченный и пятнистый, как удав, ствол платана за окном, их с мамой тахта в комнатке со скошенным потолком, засаленный китель старого Рахмила, далекая, закутанная в платки кружащаяся Сильва: «Там в тени за занавескою…» — и предательским спазмом отбило голос.
— Продавайте, продавайте, — сказал он, откашлявшись.
— Вот и я говорю, — обрадовалась тетя Лида. — Но ты приедь, а, Зюнька? Ты с дядькой-то прощаться приедешь?
Вот опять накатило, навалилось… как запалили они костер, сжигая мамину кровь, как по земле катались, мутузя друг друга… и как его старый дядька ковылял по мосту, пересчитывая палкой жерди чугунной ограды: «Рит-ка! Рит-ка! Рит-ка!».