Он умер, но в это время все были так озабочены надвигающейся войной, что на его похороны пришла лишь горстка людей. Миледи тоже не смогла с ним проститься — она уже была плоха. Пришел Агат — единственный раз, когда я его видел. И несколько родственников. Я обратил внимание, что они поглядывают на меня искоса и неприветливо. Потом я понял, что они, вероятно, считают меня каким-то призраком из прошлого и, вполне вероятно, незаконнорожденным сыном. Я не стал к ним подходить, потому что был уверен: убедить их в том, что я и в самом деле призрак и незаконнорожденный сын, но в том смысле, в каком они никогда не смогут понять, будет невозможно.
Миледи умерла несколько недель спустя, и на ее похоронах народу было еще меньше. Пришли Макгрегор и Холройд; я стоял рядом с ними, и теперь моя персона никого не заинтересовала. Странно: только когда они оба умерли, я узнал, что они были значительно старше, чем я думал.
Я оставил Англию на следующий день после похорон Миледи. Я уже давно собирался уехать, но не хотел это делать, пока мог ей понадобиться. Надвигалась война, а воевать у меня не было никакого желания. Обстоятельства моей жизни не благоприятствовали возникновению патриотических чувств. Делать в Англии мне было нечего. На сцене я так и не закрепился, потому что моя актерская манера не относилась к модным, да и по части магии у меня там не очень получалось. Я перебивался кое-как, подрабатывая фокусником. На Рождество давал представления детям в отделе игрушек одного большого магазина, но эта работа была мне ненавистна. Дети — ужасная аудитория для фокусника; все думают, что дети обожают чудеса, но на самом деле они лишены воображения и только и хотят, что узнать — как это делается. Они еще не доросли до мудрости, которой нравится, когда ее обманывают. Самые маленькие все же получше, но они еще на том этапе жизни, когда появление зайца из шляпы не вызывает никакого удивления; на самом деле их интересует только заяц. Показывать фокусы детям для человека моих способностей унизительно. Это все равно что Менухину[191] играть перед ними «В лесу родилась елочка». И тем не менее, чтобы заработать себе на пропитание, я извлекал из носа — такого, казалось бы, крошечного — тьму звонких монеток и превращал черепах в коробки с конфетами. Время от времени со мной заключали отдельные контракты, но люди, которые это делали, к жанру магии относились не очень серьезно. Это звучит странно, но иначе я сказать не умею: я попусту растрачивал на них свой талант, и моему новому эгоизму претило унижение такой работой.
Мне нужно было как-то зарабатывать деньги, и я худо-бедно разбирался в часах. Но и тут положение было не ахти, потому что никаких дипломов у меня не было; впрочем, обычная чистка или регулировка ручных и простеньких настенных часов нагоняла на меня тоску. Но я покрутился на выставке часов в музее Виктории и Альберта и сумел просочиться в кабинет к хранителю этой галереи, чтобы задать ему несколько вопросов, а через какое-то время получил там работу, хотя и нерегулярную. Нелегко найти человека, которому можно было бы доверить старинные, тонко сработанные вещицы, потому что работа такого рода требует от вас не только знаний механики, но и любви.
Имея дело со старинными часами, вы должны знать не только, как они работают, но и почему они такие, какие они есть. Каждая вещь индивидуальна и несет в себе частичку души своего создателя, поэтому если вы питаете надежду разобраться в часах и вернуть их к жизни, то основная ваша задача — постараться понять душу создателя и работать, так сказать, в ее пространстве.
В Штатах и Канаде говорят «отремонтировать» часы. Плохое слово, потому что если вы хотите вдохнуть в часы жизнь, то просто отремонтировать их невозможно. Я оживлял часы, а лучше всего получалось у меня с sonnery[192] — вы знаете, такое устройство с боем, — хотя разобраться в этом особенно трудно. Вам всем наверняка доводилось слышать старинные часы, которые бьют так, словно ими управляют дряхлые сухорукие гномы. Ноты звучат неправильно — без уверенности и достоинства, которых вы ждете от хороших часов. Хитрое дело — вернуть достоинство часам, если за ними не было ухода, если ими неаккуратно пользовались или они просто состарились. Я это умел, потому что понимал время.
Я говорю о моем собственном времени и о времени часов. Многие мастера мыслят только в рамках собственного времени, которое они оценивают в деньгах. Они скажут вам, что нет смысла возиться со старинными часами, потому что стоимость работы будет почти равна стоимости вещицы, когда ее удастся вернуть к жизни. Я никогда не думал о том, сколько времени у меня уйдет на ту или иную работу, и не брал деньги повременно. И не потому, что я не ценю свое время, просто я понял: такой подход ведет к спешке, а это губительно с точки зрения возвращения часов к жизни. Наверно, я зарабатывал меньше, чем если бы брал деньги пропорционально затраченному времени, но зато я приобрел репутацию, которая сама по себе была неплохим капиталом. У меня появилась сноровка в работе; частично она основывалась на понимании старого металла (к которому нельзя относиться как к современному), а частично на безграничном терпении и презрении к времени — эту способность я приобрел, сидя в Абдулле, где время не имело никакого значения.
Наверное, самое большое мое преимущество над всеми, кто хотел делать то, что делал я, состояло всего лишь в отсутствии у меня какого-либо образования и в свободе от иллюзий и набивших оскомину истин, которые образованию сопутствуют. Я ничего не имею против образования — для большинства людей это насущная необходимость, но если вы хотите стать гением, то должны попытаться либо вообще обойтись без него, либо трудиться в поте лица, чтобы избавиться от того, что вам навязали. Образование — для заурядных людей, и оно лишь усиливает их заурядность. Конечно, оно делает их полезными, но в самом утилитарном смысле.
И вот я стал специалистом по старым часам. Я знаю множество часов самой тонкой работы из лучших мировых коллекций. Знаю — потому что я их восстановил, вернул к жизни, снабдил миниатюрными новыми детальками (но всегда из старого металла, иначе это было бы подделкой), вернул первоначальное достоинство их музыкальным механизмам. Делая все это, я оставался таким же безвестным, каким был и внутри Абдуллы. Я был безымянным специалистом, работавшим с часами, которые музей брался (в виде особой услуги) обследовать и привести в порядок, если это возможно. А когда мои таланты оценили по достоинству, мне не составило труда получить письмо-рекомендацию (обращенную ко всем, кого это может заинтересовать) от хранителя, широко известного в этой области.
С этим письмом я отправился в Швейцарию, потому что знал — для хорошего часовщика там всегда найдется работа, а еще потому, что не сомневался: когда начнется война, Швейцария сумеет сохранить нейтралитет, хотя ситуация там и не будет безмятежной. Я оказался прав: случались перебои с едой, все время возникали недоразумения со шпионами, которые не хотели играть по правилам, иногда падали бомбы — как говорили, по ошибке, а может, и действительно по ошибке… ничего удивительного, если страна, со всех сторон окруженная воюющими нациями, которые, с одной стороны, используют ее нейтралитет, а с другой — за этот самый нейтралитет ее же и ненавидят… в общем, ничего удивительного, если обстановка в стране была несколько нервной, если не сказать истеричной. Но нам повезло — у нас был Анри Гюисан,[193] который поддерживал порядок.
Я говорю «у нас», хотя так и не стал швейцарцем, да никогда и не пытался. В этот клуб вступить не так-то просто. Я был Жюлем Леграном и канадцем, и хотя иногда это и создавало мне трудности, но я сумел извлечь из этого пользу.
Со своим рекомендательным письмом я обошел крупнейшие часовые заводы, и хотя прием мне оказывали вежливый, но на работу не брали, потому что я не был швейцарцем, а в важнейшие отрасли промышленности хотело устроиться слишком много иностранцев и, возможно, среди них были и шпионы. Если бы мне нужно было заслать куда-нибудь шпиона, то я бы нашел человека, которого можно выдать за местного жителя, и сделал бы для него безукоризненные документы, свидетельствующие о том, что он местный. Но шпиономания лишает людей способности мыслить разумно. Как бы то ни было, я набрался терпения и в конечном счете добился собеседования в Musee d’Art et d’Histoire[194] в Женеве, и через какое-то время Жюль Легран снова оказался безымянным музейным работником. Именно здесь судьба улыбнулась мне как никогда до или после — причем, что самое необычное, вследствие доброго поступка, совершенного мной абсолютно бескорыстно. В моем характере есть слабости, и, возможно, нужно было давать им волю чаще, чем я это делал.
Я жил в пансионе, у владельца которого была дочь. Девочка навлекла на себя родительский гнев, сломав трость, числившуюся семейной реликвией, поскольку ею владел еще дед. Это была не обычная прогулочная трость, а из тех, что носили когда-то юные модники — тонкой работы, ротанговая,[195] а главное, с уникальным набалдашником. Великолепный резной набалдашник слоновой кости, в виде обезьяньей головы, которая, если нажать кнопку на шее, открывала рот, высовывала красный язык и закатывала глаза к небу. Девочке сто раз говорили, чтобы она не играла с дедушкиной тростью, но она, естественно, не удержалась, и обезьянку заклинило — на ее мордочке застыло идиотское выражение, язык наполовину высунут, глаза наполовину закатились.