Так началась моя жизнь в Зоргенфрее. Странная это была жизнь, и я так никогда и не привык к заведенным в доме порядкам. Там было много слуг, большинство уже в годах, иначе их призвали бы на работу для нужд армии. Было и два секретаря — оба болезненные молодые люди, и старый Direktor[196] (так все Иеремию Негели и называли) нагружал их поручениями, потому что у него всегда находилась для них работа, а может, он просто ее придумывал. Был там еще один любопытный экземпляр, тоже не годный к армейской службе; в его обязанности входило играть во время завтрака на органе, а по вечерам — на пианино, если старику приспичит после обеда послушать музыку. Он был великолепный музыкант, но, вероятно, у него начисто отсутствовали амбиции, а может быть, он был слишком болен, чтобы думать об этом. Каждое утро своей жизни, пока «директор» поглощал плотный завтрак, эта личность сидела за органом и наигрывала хоралы Баха. Старик называл их своими молитвами и каждый день выслушивал по три хорала. Слушая Баха, он поглощал ветчину со специями и сыр плюс — в огромных количествах — булочки и горячие хлебцы. Покончив с этим, он вставал и плелся в свой кабинет. С этого момента и до вечера музыкант сидел в комнате секретарей и читал или смотрел из окна и тихонько кашлял, пока для него не наступало время облачиться в парадное одеяние и отобедать в компании с «директором», который тогда и решал, хочет ли он слушать вечером Шопена.
Мы все обедали вместе с «директором» и с чопорной дамой — экономкой, а в середине дня ели в другой комнате. Именно экономка и сказала мне, что я должен обзавестись обеденным костюмом, и отправила меня за покупкой в Санкт-Галлен. С продуктами в Швейцарии случались перебои, и это, конечно, отражалось на «директорском» меню, но тем не менее ели мы на удивление хорошо.
«Директор» держал слово — он ни разу не поторопил меня. Время от времени я приходил к нему, чтобы сообщить о том, что мне нужно, поскольку мне требовался специально состаренный металл (ни в коем случае не свежевыплавленный), и раздобыть его можно было лишь благодаря влиянию «директора», простиравшемуся на многочисленные фабрики того комплекса, номинальным властителем и несомненным финансовым главой которого он был. Кроме того, мне нужны были кое-какие довольно редкие материалы для восстановления покрытия, а поскольку я намеревался использовать темперу на желтковой основе, мне требовалось сколько-то яиц, достать которые в военное время было не так-то просто, даже в Швейцарии.
До этого мне не приходилось иметь дело с промышленниками, и меня смущало его требование представлять ему точные цифры. Когда он спросил, сколько пружинной стали такой-то ширины и удельного веса мне понадобится, я, не задумываясь, ответил: «Ну, целую катушку, да побольше». Он, услышав такие слова, пришел в ярость. Правда, увидев, как я работаю с этой сталью, он понял, что я знаю свое дело, и успокоился. Может быть, он даже признал, что в работе, которую он мне поручил, точности в привычных ему представлениях не существует.
Работа мне предстояла сумасшедшая. С самого первого дня я взялся за дело методически — начал со сбора разбросанных по полу деталей и их сортировки, насколько уж они поддавались опознанию, и раскладывал их по отдельным коробочкам. На это ушло десять дней, и, когда я закончил, оказалось, что из ста пятидесяти игрушек, лежавших прежде на полках, все, кроме двадцати одной, худо-бедно могли быть возвращены к жизни. Все остальное выглядело так, словно тут потерпел катастрофу самолет: ножки, головки, ручки, части механизмов и неузнаваемый хлам лежали бессмысленной грудой; я по мере сил разобрал и ее.
Странное это было занятие в самые тяжелые военные годы. Что касалось работы и особенностей моего воображения, то я пребывал в девятнадцатом веке. Ни одна из игрушек не была сделана раньше 1790 года, а большинство из них относилось к 1830–1840-м годам и отражало взгляд на жизнь и воображение, свойственные тому времени; взгляд и воображение людей — французов, русских, поляков, немцев, — которые любили заводные игрушки и имели средства, чтобы покупать их для себя или своих детей. В основном это было скудное, ограниченное воображение.
Если мне удалось проникнуть в характер Робера-Гудена и понять, какого рода представления он давал, то потому, что работа с этими игрушками дала мне ключ к нему и его публике. Эти люди держали свое воображение в узде. Вы богатенький буржуа, хотите сделать своей дочурке Клотильде сюрприз на день рождения. И вот вы идете к лучшему мастеру, делающему игрушки, и тратите кучу денег на фигурку маленького чистильщика сапог: он держит сапожок в руке и, насвистывая, наводит на него блеск. Клотильда, ну-ка посмотри! Видишь, как он постукивает ножкой и кивает, работая щеточкой? А как он весело насвистывает «Ach, du lieber Augustin»! Отвори-ка эту крышечку сзади — осторожнее, детка, дай-ка лучше папа это сделает, — видишь тут пружинку? Она накачивает маленькие мехи и приводит в действие вот этот маленький цилиндрик со шпилечкой, который выпускает воздух в трубочки, а эти трубочки и издают свист. А вот благодаря этим маленьким стерженькам и эксцентрикам мальчик и чистит ботинок, качает головкой и постукивает ножкой. Ну, ты благодарна папочке за такой хороший подарочек? Конечно же благодарна, детка. А теперь мы положим мальчика на полку повыше, и может быть, в субботу вечером папа тебе покажет его еще разик. Ведь мы же не хотим, чтобы он сломался, правда? Папочка потратил на него столько денежек. Поэтому мы должны беречь мальчика, чтобы столетие спустя Herr Direktor Иеремия Негели приобрел его для своей коллекции.
Вот только кто-то прошелся по коллекции «герра директора» Иеремии Негели молотком и разнес ее ко всем чертям. Кто бы это мог быть?
Кто мог так наплевательски отнестись ко всем мерам предосторожности, кропотливой работе и огромным деньгам, которых стоила эта коллекция? Кто мог потерять терпение, глядя на эти милые буржуазному взору фигурки (балерины, так восхитительно танцующие под звуки музыкальных шкатулок; целые оркестрики из китайцев, звенящих тарелками, бьющих в барабаны, трясущих бубенцами; маленькие трубачи числом десять, умеющие играть три различные мелодии; канарейка, так распрекрасно поющая в своей декоративной клетке; русалка, плавающая, кажется, в самой настоящей воде — иллюзия, которая создается вращающимися валиками искривленного стекла; маленькие канатоходцы; большой какаду, ерошащий перья и издающий крик — так похожий на настоящий), кто мог не разглядеть их обаяния, а увидеть вместо этого жуткую ограниченность и рабскую зависимость от механического шаблона?
Работа моя была долгой, а кто это чудовище-разрушитель, я узнал довольно скоро. Я рассортировал осколки и принялся за дело — по шесть-восемь часов ежедневно с лупой в глазу. Я сидел в этой большой комнате, собирал заново механизмы, отлаживал их, пока они не начинали работать, как полагается, а затем подновлял краску, заменял утраченные кусочки бархата, шелка, блестки и перышки, благодаря которым все эти птички, рыбки, обезьянки, маленькие человечки и обретали свое обаяние.
За работой я забываю обо всем, и отвлечь меня от дела не так-то просто, но вот мне стало казаться, что за мной наблюдают чьи-то недружелюбные глаза. В комнате спрятаться было негде, и все же как-то раз я почувствовал, что наблюдатель расположился совсем уж рядом. Я резко повернулся и увидел, что за мной наблюдают через одно из больших окон и что наблюдатель довольно-таки странное существо — как мне показалось, кто-то вроде обезьяны, — а потому я помахал ему рукой и растянул губы, как мы это обычно делаем, завидев обезьяну. В ответ обезьяна разбила стекло, просунула в комнату кулак и принялась осыпать меня яростными ругательствами на каком-то непонятном мне швейцарском диалекте. Потом она сквозь разбитое стекло отперла задвижку, распахнула раму и прыгнула внутрь.
Вид у нее был угрожающий, и хотя теперь я видел, что это человек, но вести себя продолжал так, будто имею дело с обезьяной. За время своей жизни в балагане я успел хорошо узнать Ранго и хорошо запомнил главное правило: имея дело с обезьяной, никогда не показывай ей свое удивление или страх. Но и добротой обезьяну тоже не покорить. Нужно не волноваться, не дергаться и быть готовым ко всему. Я заговорил с ней на обычном немецком…
— Ты заговорил на простонародном австрийском, — сказала Лизл. — И тон у тебя был такой покровительственный — как у дрессировщика. Ты хоть можешь себе представить, что чувствует человек, когда с ним говорят, как с животным? Чудесное ощущение. Сразу понимаешь животных совершенно по-новому. Слов они не разбирают, но вот интонации хорошо чувствуют. Интонации эти обычно дружелюбные, но за ними слышится: «Ну и глуп же ты, дружок!» И наверно, каждое животное вынуждено решать: будет ли оно мириться с такой нелепостью ради еды и крыши над головой или покажет этому оратору, кто здесь хозяин. Именно это я и сделала. Жаль, Магнус, что ты не видел себя в это мгновение! Пригоженький самоуверенный человечек пытается предугадать, с какой стороны я на него прыгну. А я и в самом деле прыгнула. Прямо на тебя. И свалила на пол. Ничего плохого делать с тобой я не собиралась, но нужно было сбить с тебя немного спеси.