Я жил в пансионе, у владельца которого была дочь. Девочка навлекла на себя родительский гнев, сломав трость, числившуюся семейной реликвией, поскольку ею владел еще дед. Это была не обычная прогулочная трость, а из тех, что носили когда-то юные модники — тонкой работы, ротанговая,[195] а главное, с уникальным набалдашником. Великолепный резной набалдашник слоновой кости, в виде обезьяньей головы, которая, если нажать кнопку на шее, открывала рот, высовывала красный язык и закатывала глаза к небу. Девочке сто раз говорили, чтобы она не играла с дедушкиной тростью, но она, естественно, не удержалась, и обезьянку заклинило — на ее мордочке застыло идиотское выражение, язык наполовину высунут, глаза наполовину закатились.
Семейство подняло страшный шум, малышке Розали устроили головомойку, ей грозили всевозможными карами и на неопределенный период лишили карманных денег. Трагедия с тросточкой обсуждалась за каждой трапезой. У всех в пансионе были свои соображения о воспитании детей или о ремонте трости, и в конечном счете мне все эти разговоры страшно надоели, хотя, конечно, и не так, как бедняжке Розали — миленькой девчушке, которая чувствовала себя преступницей. И вот я предложил: дайте мне эту трость, возьму ее в музей, посмотрю, вдруг что и получится. Не может быть, чтобы ремонт старых игрушек сильно отличался от ремонта старинных часов; к тому же Розали чахла на глазах, поэтому-то я и решил попытаться. Семейство уже обращалось к нескольким часовщикам, но никто из них не хотел связываться — работа могла оказаться трудной. Удивительно, что в таком городе, как Женева, где часовщиков тысячи, желающих возиться со стариной можно по пальцам перечесть. Им подавай что-нибудь поновее, а все старинное, кажется им, застопорит их работу. Я думаю, главным моим инструментом возвращения к жизни старинных часов была любовь.
Починить обезьянку оказалось делом нетрудным. Нужно было удалить — не сломав его — серебряный ошейник, соединявший голову и трость, потом снять, не повредив, набалдашник из слоновой кости и разобраться, как он устроен, но при этом сохранить все в целости. Работа была трудоемкой, но то, что сделал один человек, может разобрать и собрать другой. Оказалось, требует замены анкерный механизм, а это означало, что нужно подобрать металл, хорошо сочетающийся по твердости с тем, из которого были изготовлены старинные «потроха» обезьянки, и выточить крохотную детальку на одном из моих токарных станочков. Просто как дважды два — если вы знаете, как это сделать, и готовы потратить на работу несколько часов. Но совсем не просто, если вы думаете лишь о том, как бы поскорее закончить. И вот я починил трость и вернул ее владельцу, произнеся при этом цветистую речь, в которой умолял родителей простить Розали. Та решила, что я человек удивительный (и была абсолютно права), а также добрейшей души (вот в этом, боюсь, она ошибалась).
Но главное в другом: как-то вечером, когда я допоздна засиделся с этой тростью, по соседней галерее проходил хранитель моего отдела. Он увидел свет в мастерской и, как истинный швейцарец, зашел, чтобы его выключить. Он спросил, чем я занимаюсь, ведь музей давно закрыт, а когда я объяснил, заинтересовался. Спустя год он пригласил меня к себе и спросил, понимаю ли я что-нибудь в заводных игрушках. Я сказал, что почти ничего в них не понимаю, но сомневаюсь, чтобы они были так уж сложнее часовых механизмов. Тогда он спросил: «Вам приходилось слышать об Иеремии Негели?» Нет, ответил я, не приходилось. «Понимаете, — сказал он, — Иеремия очень стар и очень богат и привык, чтобы исполнялись все его прихоти. Он уже отошел от дел, сохранив за собой только председательское кресло в совете директоров одной компании. — (Он назвал крупнейшую швейцарскую компанию, производящую часы и оптическое оборудование). — У него есть большая коллекция заводных игрушек — все они старинные, а некоторые — просто уникальные, и теперь ему нужен человек, который привел бы их в порядок. Вас могла бы заинтересовать такая работа?»
«Если в подчинении у Иеремии Негели тысячи опытных механиков, — спросил я, — зачем ему нужен я?» На что мой начальник ответил: «Потому что во время войны людям положено заниматься делом, и если бы он отвлек на такие пустяки кого-нибудь из первоклассных специалистов, это выглядело бы не очень этично. Но он стар и не хочет ждать до конца войны. Если же он пригласит вас, это совсем другое дело: вы иностранец, не заняты в оборонной промышленности, сидите себе в музее… Понятно?» Понятно, кивнул я — и через пару недель отправился в Санкт-Галлен под начало своенравного Иеремии Негели.
Оказалось, что живет он на некотором расстоянии от Санкт-Галлена — в своем имении в горах. За мной прислали автомобиль. Так я впервые увидел Зоргенфрей. Как вы уже знаете, зрелище это довольно впечатляющее, но постарайтесь представить, насколько впечатляющим было оно для меня — человека, который прежде никогда не бывал в богатом доме, а что уж говорить о таком вычурном замке, как Зоргенфрей. Поначалу я чуть со страху не спятил. Сразу же по моем прибытии секретарь провел меня в господские покои, которые хозяин называл своим кабинетом. На самом деле это была огромная библиотека — темная, натопленная, душная комната, где пахло кожаной мебелью, дорогими сигарами и кишечными ветрами богача. Именно это изысканное зловоние поколебало остатки моей уверенности, потому что у меня было такое ощущение, будто я вошел в берлогу какого-то опасного старого зверя, а именно таким и оказался Иеремия Негели. Я уже много лет (с тех пор, как кончилась власть Виллара) никого не боялся, но этот старик меня напугал.
Он изображал из себя великого предпринимателя, который плевать хотел на все правила приличия и не может ни одной лишней секунды тратить на каких-то там второсортных людишек. «Инструменты вы с собой привезли?» — с места в карьер спросил он. Хотя вопрос этот был глупым, — как я мог их не привезти? — произнес он его таким тоном, чтобы у меня не осталось сомнений в том, кто я такой: тип, который мог пересечь всю Швейцарию, не захватив с собой инструментов. Он долго меня допрашивал об устройстве часов. Тут все было просто, потому что об этом предмете я знал больше него. Принципы он понимал, но сам, я думаю, не смог бы сделать и английскую булавку. Наконец он тяжело поднялся со стула и махнул мне рукой, держащей сигару, — мол, следуй за мной. Он был старый и очень толстый, а потому двигались мы медленно; наконец мы добрались до холла, где он показал мне большие часы, которые вы все видели. У этих часов есть циферблаты для всего, что только может прийти в голову: для времени по Зоргенфрею и по Гринвичу, для секунд, для дня недели, для даты, времени года, знаков зодиака, фаз луны… не обошлось, конечно, и без сложного музыкального механизма. «Это что?» — спросил он. Я объяснил ему, что это такое, и как все это соединено, и какие металлы, возможно, использовались, дабы компенсировать друг друга и обеспечить устойчивую работу часов без постоянных регулировок. Он никак не прореагировал, но я видел, что угодил ему. «Эти часы сделали для моего деда, который сам их и сконструировал», — сказал он. «Наверно, он был превосходным механиком», — отозвался я и этим угодил ему еще раз, на что, собственно, и рассчитывал. Большинство людей гораздо благосклоннее относятся к своему деду, чем к отцу. Точно так же внуков обычно любят больше, чем сыновей. Наконец он снова поманил меня за собой, и на сей раз мы предприняли довольно длительный переход — вниз по лестнице, по длинному коридору, потом опять вверх в другое, насколько я мог судить, здание; мы прошли туда по туннелю.
И там, в высоком светлом помещении, находилась самая необычная коллекция заводных игрушек. Теперь она успела переехать в один из цюрихских музеев, и ее репутация точно соответствует моей оценке — самая большая и необычная из подобных коллекций во всем мире. Но когда я впервые увидел ее, впечатление возникло такое, будто все маленькие принцы и принцессы мира наведались сюда, когда их обуяла страсть к разрушению. По полу были разбросаны игрушечные ножки и ручки, из маленьких заводных зверьков торчали пружины, словно металлические внутренности. Краска была сцарапана чем-то острым. Эта жуткая картина поражала воображение, и мысли мои терялись, когда я останавливался над очередным разбитым вдребезги маленьким чудом. Я был исполнен какого-то суеверного страха, потому что некоторые из этих вещиц были невыразимо прекрасны, а их расколошматили в приступе безумной ярости.
Именно здесь в старике впервые проявилось что-то человеческое. В глазах у него стояли слезы. «Вы можете это отремонтировать?» — спросил он, и его тяжелая трость очертила комнату. Демонстрировать неуверенность было нельзя. «Не знаю, смогу ли я отремонтировать все, — сказал я, — но если это кто и может сделать, то только я. Правда, если меня не будут подгонять». Это ему понравилось. Он даже улыбнулся, и улыбка выглядела достаточно естественно. «Тогда приступайте немедленно, — сказал он. — И никто ни разу не спросит у вас, как идут дела. Но вы иногда будете об этом сообщать, да?» И он снова улыбнулся своей обаятельной улыбкой.