Он приветственно поднял стакан с водой. В спальне зазвонил телефон. Он прошел туда, сел на край кровати, поднял трубку и назвал себя.
Женский голос произнес:
— Это я.
— Кто — я? — спросил он в недоумении.
— Ты что, не узнаешь голос собственной дочери?
— А, дочурка, это ты? — воскликнул он. — Ты чем расстроена? Уж не случилось ли чего с Хенком или с детишками?
— Да нет же. Хенк три дня назад уехал по делам в Лондон, а дети, как обычно, в школе.
Наступило короткое молчание.
— Значит, ты звонишь просто так, чтобы поболтать? — спросил мужчина.
— Да нет, не поболтать… Захотелось с кем-нибудь поделиться. На душе кошки скребут, понимаешь?
— Что так?
Он опять лег на кровать. Голос дочери утомленно продолжал:
— Видишь ли, я сегодня ездила на велосипеде за покупками. У самого дома завернула за угол и вижу: что-то случилось. Только что, понимаешь? Обычно вокруг сразу собирается толпа и ничего не увидишь. А тут я увидела все. Не могла не увидеть. На мостовой лежала женщина. Кровь кругом. Ужас.
Голос прервался.
— Да, очень неприятно, — сказал мужчина. Он взял сигарету и закурил.
— Ну конечно, сразу явилась полиция. Осмотрели все, записали. А «скорой помощи» все не было. Я зашла в соседний подъезд и стала ждать, когда они приедут. Прождала минут пятнадцать, не меньше. Но не дождалась. Дольше нервы не выдержали. Ну ты же меня знаешь.
— Да… — сказал мужчина. От сигареты он закашлялся и поэтому закрыл трубку рукой. Ему вспомнилось, как лет в двенадцать она серьезно заболела и пришлось срочно положить ее в больницу. На его глазах выступили слезы, впрочем, может, от кашля.
— Ты слушаешь? — спросила она.
— Да, конечно, — ответил он, подавив сухой кашель. — Ты говоришь из дому?
— Да, но это все до сих пор у меня перед глазами. Та женщина и кровь. И разбитый мопед. Бр-р! И сейчас я все время думаю о детях. Ведь им приходится возвращаться домой по улице с таким жутким движением.
— Ну, что дети. Народ проворный, — сказал мужчина. — Ничего им не сделается. Ты не беспокойся.
А сам подумал: «Ей уже сорок. Не тот возраст, чтобы плакать отцу в жилетку. То время прошло».
— Не расстраивайся так, девочка моя, — крикнул он в трубку, пытаясь вернуть из далекого прошлого полузабытый ласково-успокаивающий тон. — Все будет хорошо… — И с наигранной бодростью: — Найди себе какое-нибудь занятие. Чтоб было по душе, а? Думай об интересном и приятном, и все твои страхи улетучатся. Помнишь, как раньше?
В ответ послышался вздох. Потом она сказала:
— Когда я была маленькая, это помогало. Тогда, если было скверно на душе, я говорила себе: «Вот сейчас приду домой, и мне подарят красивую коробку цветных карандашей». Или что-нибудь в этом роде. И помогало.
— Ты хочешь цветных карандашей? — радостно воскликнул мужчина. — Слушай, так я куплю!
Тон был не тот, не прежний, он и сам заметил.
— Нет, теперь карандаши не помогут, — сказала она. — Ах, настроение хоть плачь. Как назло Хенка нет дома, а мне позарез надо с кем-нибудь поделиться. Ну ладно, до свиданья, папа.
— До свиданья, дочка. И выше голову, понятно?
Он положил трубку на рычаг, натянул на себя одеяло и уставился в потолок. Пятно сырости в углу стало еще больше походить на голову фавна. Он попытался разобраться в своих ощущениях. Уловил неясную печаль о чем-то, что-то похожее на тоску по родине. Постепенно мысли его начали путаться, и он заснул.
По старой памяти
Как-то раз мы с женой забрели в маленькую деревушку неподалеку от Эйссела. Несколько домиков вокруг церкви. Старый деревенский трактир с таким же старым хозяином. У входа стоял огромный немецкий грузовик, и, когда мы вошли, шофер, тучный человек лет пятидесяти, продублен-ный дождями и ветрами, как раз допил свой кофе.
— Ну, до встречи, — сказал он.
Трактирщик приветственно помахал ему рукой. Когда шофер уже сел в кабину, я спросил:
— Он голландец?
— Нет, немец, — ответил хозяин. — Но хорошо говорит по-голландски, потому что он из пограничного села, а кроме того, служил здесь в оккупационных войсках. Солдатом. Вот так. А мое заведение в те годы в основном обслуживало вермахт.
У него была медлительная, чуть ироническая манера разговаривать, как у всех крестьян Гелдерланда.
— А сейчас он опять заехал повидаться, — догадался я.
— Да нет, он с тех пор бывал здесь много раз. Каждую неделю, проезжая мимо, он заходит выпить чашечку кофе. Есть тут еще один такой, тоже наведывается иногда. В войну был лейтенантом. И все эти четыре года жил у меня. Теперь он учитель или что-то в этом роде. В летние каникулы приезжает в Нидерланды с огромным автобусом мальчишек и девчонок. Они осматривают комнату, где он жил. Н-да. Так-то. Вряд ли детям это интересно. Но они поднимаются с ним наверх. Уж очень ему хочется все показать. Моя жена не без возмущения засмеялась. Человек за стойкой только с усмешкой взглянул на нее и сказал:
— Что вы хотите, я простой трактирщик. Мое дело — обслуживать клиентов. Наливать всем, кто пришел сюда с деньгами.
Наступило молчание.
— Среди них были и вполне порядочные люди, — продолжал он. — Среди солдат, я имею в виду. Не СС, конечно. Те были отвратительные типы. Ну а обычные рядовые ребята… им же приказывали. Они рады были отсиживаться здесь, в деревне, и ничего не делать, только есть и пить. Беззаботная житуха. Только с сорок четвертого запахло жареным. Их стали посылать на фронт к Эйсселу. Как же они этого боялись! Перед отправкой всегда мертвецки напивались и валялись на полу, так что тем, кто еще кое-как держался на ногах, приходилось тащить их к передовой на своем горбу. Хороши солдаты! Шатались в обнимку с бутылками. Как гости на свадьбе.
Он выглянул на улицу и опять усмехнулся. — Наверху у меня жил еще и полковник, — сказал он. — В годах уже. И неплохой человек. Все четыре года только и делал, что пил можжевеловую водку. Ай-яй-яй, как же он пил! Каждый вечер мне приходилось провожать его по лестнице наверх. Помню, однажды — это было еще до того, как начались бои на Эйсселе, — он опять страшно напился, я проводил его наверх, и тут ему стало плохо. Затошнило. Но он не хотел пачкать свою комнату. Я уже говорил — неплохой был человек. Он открыл окно и стал блевать прямо на улицу. И. так-то ведь на ногах еле держался, а тут еще это дело — вот и вывалился из окна.
Хозяин рассказывал монотонно и бесстрастно, но вся картина встала перед нами как живая.
— Не знаю уж, сломал он себе что или нет, но только он все время кричал, что ему очень больно. Кричал по-немецки, конечно. Но я-то понимаю язык. Так всю ночь и кричал. На следующий день я сходил на деревню к доктору. А тот говорит: «Это же немец, я не имею права к нему даже прикасаться». Тогда один из солдат поехал на велосипеде в Дусбург, где был их штаб. Но прошло три, четыре, пять дней. Никто за ним не являлся.
В голосе хозяина по-прежнему звучала затаенная насмешка.
— А он лежал в постели и все кричал, что ему больно. И то и дело повторял: «Вот если бы я был лошадью, они давно бы уж приехали». И верно, к лошадям немцы относились хорошо. Наконец, через неделю, за ним пришла машина. Когда его уносили, он сказал мне, что еще вернется сюда. Я ответил: «Ладно, только не в таком виде». Но он не понял — «не в таком виде?». Тогда я добавил: «С тросточкой для прогулок». Это он понял. «Конечно, конечно», — говорит. Тут его увезли. Но больше он здесь не бывал. Нет, не бывал.
Успех
В Гааге железная дорога заканчивается огромным Центральным вокзалом. Долгие-долгие годы стоит он, смертельно утомленный бессменной вахтой, и хранит мои воспоминания. Лишь много позднее, из произведений писателей, тоскующих о невозвратном прошлом, я узнал, как прекрасны были двадцатые годы. Сам-то я, когда был мальчишкой, ни о чем таком даже не подозревал. Правда, той страшной нищеты, которая впоследствии вызвала к жизни столько бессмертных шедевров нашей литературы, я в детстве не испытал, но и безоблачными для меня эти годы никак не назовешь. Припоминается прежде всего такая неприятность, как слишком тесные брюки и курточки, в которые наряжала меня мать, считавшая, что это придает моей особе благородное изящество. Особенно противным был черный костюмчик с белым стоячим воротником. По дороге в школу я заходил в какой-нибудь подъезд, снимал воротничок и запихивал его в ранец. А возвращаясь домой после школы, надевал опять.
— Как тебя угораздило так измять воротник? — спрашивала мать.
— Я, я не знаю… — отвечал я, отводя глаза.
— Ах, видно, ты не стоишь таких красивых вещей, — говорила она.
Недолговечны детские огорчения. Но, вероятно, под их влиянием я теперь всегда покупаю одежду на размер больше, чем следует.
— Этот костюм вам велик, сами видите, — говорит продавец. Моя мать никогда так не говорила. Она сама все знала лучше всех. Впоследствии меня это восхищало. Но в тот день, когда мы поехали на экскурсию в Гелдерланд, я так еще не думал.