— Адвокат и присяжный поверенный, — добавил он. — Живу в Гааге. Там же жила и ваша матушка, не так ли?
— Да, до конца своих дней, — ответил я.
Он кивнул и задумчиво посмотрел на канал, который все больше окутывала подкравшаяся темнота. Амстердам был прекрасен и печален.
— Я давно уже собираюсь вас спросить о вашей матушке, — сказал он. — Но какая-то робость удерживала меня до сих пор. А теперь, поскольку мы все равно стоим здесь друг против друга, я рискну. Видите ли, однажды мне довелось побеседовать с вашей матушкой. Как-то днем у меня дома раздался телефонный звонок. Когда я поднял трубку, оказалось, что я разговариваю с дамой, которая носила вашу фамилию и при этом сообщила, что она — ваша матушка, так и сказала с гордостью: «Я- мать писателя». Н-да, я, конечно, понятия не имел, зачем она звонит.
Мой собеседник снова улыбнулся, смущенно глядя в землю. Слова он подбирал очень тщательно и неторопливо.
— Ваша матушка сказала мне: «В телефонной книге значатся три человека с вашей фамилией, поэтому я не знаю, попала ли я по правильному адресу. Я ищу Арноута». Я ответил: «Это мой отец, мадам». После некоторых колебаний ваша матушка спросила: «Он еще жив?» Я ответил: «Да, мадам, ему восемьдесят два года, в данный момент он гостит у моего брата в Австралии». Видите ли, мой брат эмигрировал туда и пригласил отца пожить у него некоторое время.
Мужчина поднял голову и посмотрел на меня.
— Затем ваша матушка поинтересовалась, когда он вернется. Я ответил, что, вероятно, в январе, и хотел дать ей адрес отца в Австралии, но она отказалась: «О нет, не нужно, я позвоню в январе еще раз, может быть…» Я спросил, не надо ли передать отцу что-нибудь, и тогда она сказала: «Мне хотелось бы еще раз поговорить с ним. Понимаете… Арноут… моя давняя пылкая страсть». Она употребила именно эти слова — «пылкая страсть».
Помолчав, он робко спросил:
— Вы знали об этом?
— Нет, не знал.
— Ах… — вздохнул он. — Дело в том, что… мои родители поженились в девятьсот седьмом году. А в девятнадцатом моя мать умерла. Еще молодой. После того телефонного разговора я все время задавал себе вопрос: был ли мой отец «пылкой страстью» вашей матушки до тысяча девятьсот седьмого года или после тысяча девятьсот девятнадцатого? В общем-то, не мое это дело, а все-таки интересно. Ведь для меня это по сей день загадка. А вы, вы же так хорошо ее знаете…
Я покачал головой и спросил:
— Вы еще помните, когда именно она звонила?
— Да, конечно! — воскликнул он. — Я записал дату, на всякий случай.
И он назвал месяц и год.
— Это было за две недели до ее смерти, — сказал я.
Мы молча постояли еще некоторое время. Затем он приподнял шляпу, пробормотал слова прощания и исчез в темноте.
Я смотрел на витрину, но книг не видел. Перед глазами у меня стояла мать, в ее восемьдесят с лишним лет, одна в комнате, с телефонной трубкой в руке. Она искала Арноута.
Настолько хорошо я свою мать, конечно, не знал.
Передайте, пожалуйста
Как-то утром я был дома один и жарил на завтрак яичницу. «Ну стоит ли об этом говорить?» — скажете вы. Но терпение, ведь, читая «Гамлета», вы тоже сперва узнаете о призраке отца и лишь потом добираетесь до монолога «Быть или не быть». Итак, я поджарил яичницу и только собрался ее съесть, как раздался телефонный звонок. Когда я произнес в трубку: «Алло», женский голос спросил:
— С кем, собственно, я говорю?
Так поступают очень многие. Врываются по телефону, когда у вас стынет яичница, не называют своего имени, но требовательно спрашивают, с кем они, собственно, говорят. Довольно сердито я назвался и спросил:
— А с кем говорю я?
— Понимаете, — начала незнакомка, — госпожа Блаасвинкел, она живет рядом с вами, за углом, такая крупная блондинка, вы ее знаете, так вот ее, конечно, нет дома.
Она произнесла это таким тоном, словно именно я выгнал ее знакомую на улицу.
— Ну и что? — спросил я.
— Мне надо ей кое-что сообщить.
— Так позвоните ей, когда она будет дома, — сказал я.
— Это невозможно, я сегодня улетаю в Копенгаген праздновать троицын день, — торжествующе объявила она.
Я издали смотрел на свою яичницу и думал: «Ну что мне за дело до того, что какая-то незнакомая мадам едет в Копенгаген?» Но не зря же Союз гуманистов присудил мне однажды премию. Я подавил горячее желание бросить трубку и спросил:
— Что же я должен сделать?
— Передать ей сегодня вечером мое сообщение. Скажите, от Ане.
В трубке что-то громко затрещало. Потом она спросила:
— Алло… вы еще тут?
— Да.
— Госпожи Блаасвинкел нет дома, понимаете, а я улетаю сегодня на троицын день в Копенгаген, поэтому я очень бы вас просила сообщи…
— Дааааа! — прокричал я.
— Теперь я вас опять хорошо слышу, — сказала она. — Я портниха, понимаете, и помогаю госпоже Блаасвинкел сшить своими руками платье, оно необходимо ей ко второму дню троицы. Передайте ей, пожалуйста, чтобы она прорезала вытачку на груди до самого конца, до пометки.
— Я правильно понял: вытачку? — спросил я.
— Да, вытачку. Но вы знаете, сударь, вообще-то она может спокойно дать припуск. Как ей нравится, пусть так и делает. Если она считает, что там можно припустить, значит, и надо припустить. Это очень легко, так как на последней примерке я все наколола булавками и разметила мелком. Надо только заложить на бедрах складочки и как следует закрепить с изнанки. Тогда все будет в порядке. А клешевой шов я, собственно, уже прострочила.
Немного поколебавшись, она сказала:
— Вашей супруги, конечно, нет дома.
— Совершенно верно.
Я не ручаюсь, что точно воспроизвел слова портнихи. Когда я был судебным репортером и мне приходилось бывать в Верховном суде, даже то, что я слышал там, было куда понятнее ее сообщения.
— И напомните, чтобы она обязательно укоротила чехол на четыре сантиметра, потому что об этом всегда забывают, а ведь иначе он будет выглядывать из-под платья.
— Обязательно напомню, — пообещал я.
— До свидания, сударь.
— Счастливого пути! — прокричал я.
Госпоже Блаасвинкел я позвонил вечером и сказал:
— Портниха просила передать, чтоб вы шили платье сами.
— Хорошо, я справлюсь, — ответила она.
Только бы она не забыла укоротить чехол.
Памятник
Вчера я побывал в Бергене, где принцесса Беатрикс открыла памятник поэту А. Роланду Холсту. Этой церемонии предшествовали речи. По просьбе господина Л. И. де Рейтера, председателя Фонда А. Роланда Холста, я тоже — коротко — выступил, поскольку принадлежал к кругу друзей поэта. Ниже приводится мое выступление.
За свою жизнь — к счастью, долгую — поэт А. Роланд Холст удостоился самых различных почестей. Ему были присуждены все мыслимые премии и все награды, о которых можно только мечтать. И особенно чтили поэта в столь дорогом его сердцу Бергене, где каждый юбилейный год устраивались пышные торжества. У любого, кого так превозносят, иной раз может закружиться голова. Но он никогда не зазнавался и самодовольным тщеславием не страдал, а относился ко всему с большой ответственностью подлинного художника и сдержанностью настоящего джентльмена.
Однажды, выслушав очередную порцию дифирамбов, он сказал мне с неподдельной скромностью: «Знаешь, как поэт Леопольд всегда был значительно выше меня».
Поток хвалебных отзывов и почестей плескался у его ног и словно бы тек мимо. Потому-то есть все основания задать вопрос: а могло ли бы открытие собственного памятника вызвать у А. Роланда Холста нечто большее, чем улыбку? Правда, я видел однажды, как Роланда Холста по-настоящему растрогало преклонение перед его поэтическим мастерством. Произошло это много лет назад, когда я навестил поэта и имел удовольствие рассказать ему следующую историю.
Когда немцы оккупировали нашу страну, профессору доктору Л. де Йонгу, впоследствии автору исторического труда «Нидерланды в годы второй мировой войны», а для друзей просто Лу, удалось вместе со своей женой Лисбет бежать в Лондон. Беглецы были тогда молоды и только что поженились. Радость оттого, что они не попали в лапы нацистам, не смогла все же уберечь их в затемненном Лондоне от грызущего чувства тоски. Как выразился Лу де Йонг в разговоре со мной: «Мы жили там, повернувшись лицом к родине».
Лондонские музеи были пусты, картины — спрятаны. Но каждый месяц одно из полотен выносили из подвала и выставляли на обозрение, а по первому сигналу воздушной тревоги сотрудники музея быстро убирали его в безопасное место.
Когда настала очередь картины Хоббема[64] «Аллея в Мид-делхарнисе», Лу де Йонг чуть не каждый день ходил полюбоваться ею. Чтобы утолить голод на голландскую культуру, которой им с женой так недоставало в Лондоне. Как раз в те дни наша культура понесла огромную утрату: пароход, на борту которого Марсман[65] надеялся добраться до Англии, был торпедирован и потоплен в проливе Ла-Манш. Лу де Йонг почтил память поэта, выступив по «Радио Оранье».[66] Конечно, покидая родину, он не смог захватить с собой книги, но нашел произведения Марсмана в нидерландском отделе библиотеки Британского музея. Это дало ему возможность процитировать в мемориальном выступлении стихи поэта.