Любовь эта занимала всех, кто играл более или менее важную роль в жизни Ленке Яблонцаи.
Мария Риккль была ею обеспокоена и — чего с ней почти никогда до сих пор не случалось — не знала, что делать. Слова, которые она слышала еще от Ансельма и которые позже стали в семье пословицей: «Гончие — к гончим, легавые — к легавым», казалось бы, подтверждались самой жизнью, доказывая мудрость отца: ведь вот и у нее, дочери трудолюбивых торгашей-легавых, не получился союз с аристократами-гончими. Но Йожеф был не джентри, хотя по общественному положению, по состоятельности вполне мог к ним относиться; зато в материальном отношении разница между сторонами была столь разительной, что Мария Риккль не могла избавиться от предчувствия: пропасть эта, по всей вероятности, окажется непреодолимой. Йожеф — не Юниор, у Йожефа есть умный, трезвый отец, который не позволит сыну очертя голову броситься в такое бессмысленное предприятие, как женитьба на бесприданнице. У Йожефа такие перспективы, что он просто не имеет права подвергать риску свое будущее из-за девушки, которая ни гроша не принесет в семью; наследие ее со стороны матери лучше не поминать, а отец в настоящее время — директор купальни, и то из милости; будь Йожеф ее сыном, она и сама бы сделала все, чтобы не дать ему жениться на Ленке.
Иным было мнение Мелинды. Она считала: родители Йожефа должны бога благодарить, если через внучку Сениора породнятся с семьей Яблонцаи, ну а если они выберут именно эту выдру, Ленке, у которой даже глаза-то не как у других, не синие, а зеленые, а стройность ее так просто уже доходит до смешного, ноги — длинные, как у комара, — то можно, конечно, осуждать их за плохой вкус, но не за правильность выбора. Конечно, у Ленке за душой ни гроша — но все равно она в родстве с королем Белой IV; а о Йожефе можно многое сказать, только не то, что его предки пришли сюда с Арпадом. Мать Беллы считала вполне естественным, если идиллия завершится благополучным концом: Ленке — славная девушка, красавица, умница, и остроумием бог ее не обделил, ну а что касается ее родителей, так ни к чему об этом много говорить; словом, Ленке любой дом только украсит. Белла настолько была уверена в том, что подруга ее станет женой Йожефа, что иногда задумывалась, какое платье ей надеть как будущей подружке на свадьбу Ленке, и, поскольку из бывавших у них в доме молодых людей никто ее особенно не интересовал, заранее горевала, что будет чувствовать себя одинокой на этой свадьбе — не Каритас же ей брать дружкой.
Встречаясь в обществе, родители Йожефа были очень милы с матушкой: знай Ленке хоть немного людей, она отметила бы, что они слишком уж с ней милы. Но матушка была влюблена и доверчива, она благодарным взглядом провожала мать Йожефа, некрасивую, как Нинон, и, когда ей приходилось идти мимо дома Йожефа, потихоньку гладила его стену. Десятилетия спустя я поймала ее на том же самом, когда мы проходили по старой Бочарной улице, словно не минуло с тех пор полстолетия, словно жившие тут когда-то люди не умерли или не были так далеко, что как бы и умерли, а главное, словно люди эти не обошлись с нею так жестоко; я сердито сказала, чтобы она не смела больше этого делать: что за абсурд — гладить стену. Матушка тогда посмотрела на меня и ничего не ответила, только головой медленно покачала; так она смотрела, когда пыталась научить меня чему-нибудь, а я оказывалась на удивление непонятливой. Когда я догадалась, что это, собственно говоря, жест Электры, которая, поглаживая землю — а не стуча по ней, — пытается убедить властителей подземного царства пустить ее еще раз в незабвенную, вечно оплакиваемую молодость, к Агамемнону, — когда я поняла это, ни матушки, ни Йожефа уже не было в живых.
Об этой любви, кстати говоря, высказывались обе заинтересованные стороны; любовь эта не относилась к тем тайнам, о которых упомянула перед смертью матушка и которые она навеки унесла с собой. Говорил мне о ней и Йожеф на неудачном ленче у Гунделя; его рассказ во всем почти дословно совпадал с матушкиным. «Йожеф был самым красивым юношей в городе». — «Матушка ваша была самой красивой девушкой». — «С Йожефом всегда было весело». — «Ленке была очаровательна, остроумна». — «Как он танцевал!» — «Как она танцевала!» — «Куда бы мы ни пошли, все девушки смотрели только на Йожефа». — «Где бы мы ни были, мужчины тут же обращали внимание на Ленке». — «Он любил то же, что и я». — «У нас были одинаковые вкусы». — «Если он за кем-то ухаживал, это много значило». — «Она была Ленке Яблонцаи, не кто-нибудь».
Йожефа я слушала недоверчиво и угрюмо, матушку же мы вместе с братом слушали раздраженно. Бела думал при этом о своем отце, который едва ли был так неотразим со своей чахоткой и со своим банкротством и которому вредно было находиться в бальном зале, где, стоило ему засмеяться, его начинал мучить кашель; я же думала об Элеке Сабо, который танцевать не умел, в обществе скучал, прогуливающихся по главной улице господ презирал, а по-настоящему любил лишь читать да сидеть дома и в любых условиях пытался воссоздать вокруг себя, хотя бы в миниатюре, деревенские порядки, напоминающие размеренный уклад жизни кальвинистов старых времен. С братом мы во многом не находили общего языка, но в одном сходились вполне: мы одинаково ненавидели Йожефа за то, что матушка так скованно и холодно принимала ласки, объятия, любовь моего отца и отца Белы.
Об увлечении Ленке Яблонцаи знали и в монастырской школе. Заведение Шветича никогда не пыталось оградить своих воспитанниц от жизни; здесь невеста могла ходить на занятия с кольцом в руке, жених мог ожидать ее у ворот — школа воспитывала не старых дев, а жен, матерей будущих новых воспитанниц. За исключением нескольких тщательно отобранных девушек, школа никого не пыталась оградить от радостей бытия: воспитанницы имели право в сопровождении старших ходить в театр, в школу танцев, участвовать в вечерах для молодежи, пикниках, благотворительных балах — разумеется, с ведома и разрешения Штилльмунгус. Алоизия, которую от негодования чуть апоплексический удар не хватал, когда она видела, как девушки за партами вытягивают шеи, чтобы посмотреть на идущих по улице военных, — и та лишь крестила лоб какой-нибудь очередной свежеиспеченной невесте и обещала молиться за нее. Девушки, все до одной, венчались в часовне, а не в церкви св. Анны, на обряде присутствовали все монахини. О том, каким успехом пользовалась Ленке на выпускном вечере, многие матери поспешили доложить Штилльмунгус, которая и об инциденте с Нинон знала не хуже остальных монахинь: ведь сестра Йожефа тоже ходила в католическую школу, правда, не на учительское отделение. Насчет того, что между Йожефом и Ленке что-то происходит, не раз намекала мать Беллы, с довольной улыбкой пророча Ленке счастливое будущее в богатом доме. Мария Маргит Штилльмунгус долгое время ни словом не выдавала свое мнение по этому вопросу; матушка рассказывала: ей было уже немного не по себе, что начальница молчит, — ведь из своего окна она может прекрасно видеть Йожефа, который не желает ждать Ленке перед казино, а стоит прямо напротив школьных ворот, перед приходской канцелярией; теперь Ленке ждет не только собака Боби, но и молодой человек — быть того не может, чтоб это не стало в школе темой для разговоров. Но начальница молчала, не предпринимая никаких шагов; предприняла же шаги — очевидно, по ее указанию — Каритас.
У матушки с Каритас были особые отношения. Матушкин класс, хотя и переживал бурный период детских любовей, тем не менее по-прежнему тянулся к Каритас бессознательной бисексуальной тягой, свойственной совсем юным девушкам, Каритас же без улыбки принимала восторженное, безрассудное преклонение воспитанниц, слагая его, как и самое свою жизнь, к алтарю Марии. Ни одна из монахинь в школе не вырастила столько глубоко и беззаветно верующих католичек, как Каритас, которая как будто совсем к этому и не стремилась. Она мучила девушек своими строгими и точными дисциплинами, не терпела расслабленности, небрежности, не обращала внимания на слезы. Каритас обладала какой-то колдовской прелестью, хотя красота ее столь же далека была от идеала той эпохи, как и красота Ленке Яблонцаи. Позже, когда я пыталась добиться у Беллы, у Маришки Табайди, у других матушкиных однокашниц, чтобы они описали мне, какова же все-таки была эта женщина, я так и не могла получить более или менее вразумительного ответа: выяснилось, что у Каритас не было однозначного лица, Каритас каждому казалась иной. Насколько в памяти у всех сохранились очки, перчатки, осанка, лицо, морщины, смех Штилльмунгус, взрывы негодования Алоизии, манерность Марии Боны, которую воспитанницы так любили пародировать, — настолько никто из них не мог точно описать Каритас. Охотнее всего ее необычность они выражали через явления природы; «Как Везувий», — вспоминала Белла. «Словно глетчер», — говорила Маришка Табайди. «Как ветер», — слышала я от Цицы Василь. «Как море», — объясняла Илуш Биро. «Как стихии», — вздыхала Вильма Тереи. «Каритас? — отвечала Мелинда. — Какой была Каритас? До того гордой, будто сам господь ежедневно говорил с нею. Штилльмунгус сидела себе в кабинете и если выбирала кого-то для своих целей, то выпускала ее. Я ее так и звала: «Каритас-охотница».