же правда не политик, а писатель. Да вот уже сыновья у меня растут, от шести лет до трёх, пора для них время найти, как находят все нормальные люди.
Наш переезд в Вермонт, таким образом, обещал стать первым за жизнь мою шагом к образумлению, к умедлению, к простой норме.
Впрочем, ещё раньше, чем я отвернулся от западного общественного внимания, – стало отворачиваться оно от меня. Когда под Новый, 1976 год французский журнал «Пуэн», споря с растущим ветром враждебности ко мне, объявил меня «человеком минувшего года», – это был дерзкий вызов, и они так и печатали на обложке, как в две дюжины мазутных кистей уже замазывают, замазывают мне лицо, – я ещё не принял тогда этой картинки всерьёз.
Да сам-то я от первых западных шагов сделал всё, чтобы западная общественность и печатность от меня отвернулись: и проявил себя врагом социализма, и опубликовал «Письмо вождям» («измена демократии!»), и рычал на прессу. Ещё по инерции антикоммунизма не сразу рассы́палась мне поддержка (да – есть ли в западном обществе широкий антикоммунизм, ещё спросить? его и нет) – но и в эти самые месяцы, когда я совершал свой внутренний поворот, – даже рядом, в сонной Канаде, всегда в опоздании, ведущий комментатор телевидения поучал меня, что я берусь судить о мировом опыте с точки зрения опыта ограниченного – подсоветского и лагерного. О, конечно. Жизнь и смерть, неволя и голод, выращивание души вопреки пленению тела – как это ограниченно по сравнению с ярким миром политической партийности, вчерашнего курса на бирже, необъятной развлекательности и экзотического туризма.
В динамичных Штатах дело пошло резче. Недавний калифорнийский губернатор Рональд Рейган, соперник президента Форда на предстоящее выдвижение от республиканской партии, предлагал мне этой весной (1976), через Гувер же, встречу. Я – отклонил: и по общему своему уходу от политики, и особенно считал нетактичным для иностранца влиять на президентскую избирательную кампанию. Тем не менее летом на съезде республиканской партии рейгановская фракция настояла записать в избирательную программу партии: «Солженицын – великий пример человеческого мужества и нравственности», и партия обязуется «при принятии внешнеполитических решений никогда не упускать из виду его предупреждений». Форд, боясь потерять влияние в партии (уж и так его кляли год, что он меня не принял в Белом доме), уступил и согласился на эти тезисы. Киссинджер рвал и метал. А через два дня его помощник в Госдепартаменте Уинстон Лорд на семинаре молодых дипломатов назвал меня «почти фашистом» и предупредил, что я – угроза миру. Это – выплыло, попало в газеты, на трибуну сената («Солженицын стал главной мишенью сторонников разрядки – и в Кремле, и на седьмом этаже Госдепартамента»), – но скорей по раскалённости предвыборной кампании, а Лорд кабинетно выразил обо мне то, что станет скоро общим местом для американской прессы. Окружение кандидата от демократов, Картера, числило меня «слегка ненормальным русским мистиком, какие бывали в XIX веке»[166].
Хотя я собирался, вот, поселиться в этой стране, но нападки такие скользили, не задевая меня: они не могли влиять на суть жизни, которую я теперь начинал. А вот остро воспринял я очередной укус ГБ: оно не забыло меня, как далеко я ни завергся. Моя публикация в «Тайме» в 1974, как они подделывали целую небывшую мою переписку с Ореховым, – оказывается, не отвадила их, – да и не распускать же им превосходно налаженный графологический отдел. Что какая-то «бомба» против меня готовится – до нас доносились, правда, слухи из Москвы раньше. А теперь, числя меня живущим в Швейцарии, КГБ и решило взорвать свою подделку именно в Швейцарии. И вот швейцарский журналист, Петер Холенштейн, пишет мне в Цюрих, что ему доставили документ большого интереса и он посылает мне копию: прежде чем его опубликовать, он, по добросовестности журналиста, хотел бы знать о нём моё мнение. (В позднейшей переписке он сообщил мне, что подбрасывалось целое собрание таких подделок, часть – «через верхушечного функционера ГДР». За публикацию под своим именем порочащего меня материала Холенштейну предложили высокую сумму, – он отказался. Он сразу «серьёзно усумнился в подлинности документа» – вот и послал мне. И ещё после того некий «восточно-германский профессор» неоднократно повторял предложение, но Холенштейн всё так же отклонял.)
Бумагу Аля переслала мне скорой почтой в Калифорнию. Ну разумеется, все враги собачьими зубами рвут, что́ я сам о себе открываю. Зудило их, как не использовать такую подсказку: рассказ мой в «Архипелаге», как вербовали меня в стукачи[167]. То б ещё им искать на меня ухватку, а я сам подал. И вот состряпали первый письменный «донос», да не по мелочи, а сразу – на подготовку экибастузского мятежа в январе 1952. Но как же советской власти самой опубликовать в виде упрёка донос, поданный ей во службу? Самой нельзя. Подсунули этому швейцарскому корреспонденту с таким сюжетом: какой-то будто эмведешник, просматривая старые лагерные архивы, среди тысяч доносов обратил внимание (почему-то, никто ему не поручал) на донос не известного ему «Ветрова», давностью 22 года, извлёк его из папки (служебное преступление?) и передал – но не начальству, а каким-то вольным кругам, у кого лёгкое общение с иностранцами.
Почерк был неплохо подделан – применительно именно к лагерным моим годам. (У моей первой жены сохранились мои фронтовые и лагерные письма. В 1974, вслед за высылкой моей, она вышла замуж за Константина Семёнова, высокого чина Агентства Печати Новости (АПН); письма мои оказались все в распоряжении АПН, уже весной 1974 оно торговало ими на Западе, глянцевый итальянский журнал давал публикацию Решетовской: «Любовные письма Солженицына». Из одного американского издательства доброхот переслал мне все копии целиком. Каково получить с мирового базара – свою безразборную юную горячность…) Почерк-то подделан, хотя на самом видном месте, в подписи, графический ляпсус (что полагается по правилам чистописания, а у меня исчезло ещё со школьного времени). Были заметные передержки и в языке, но главное – в сюжете: «донос» на украинцев (добавочная цель – с украинцами поссорить), вот якобы встречи с ними сегодня, вчера, – а нас-то с украинцами разъединили в разные зоны за две недели до проставленной чекистами даты (20 января) – в рождественский сочельник, 6 января 1952, в нерабочее воскресенье, – разъединили высоченной глухой стеной, заранее построенной, – где же чекистам через 20 лет всё упомнить? (Хотя об этом и в «Архипелаге» написано, Часть V, гл. 11, но они по лени недоглядели[168].) И какая ж резолюция начальства на «донос», что через 2 дня восстание?! – вместо молниеносного упреждающего удара, арестов, – «доложено в ГУЛаг МВД СССР», – в сам ГУЛаг, в Москву! далеконько! Ну можно ли нагородить столько профессиональных промахов?
Однако все эти наблюдения я оставил про запас, предполагая впереди публичный спор (не договорил всего до конца,