60 лет после революции, нищий, больной, – сохранял несгибаемый офицерский дух и жил одною Россией.
Когда, изредка, помуча́ется моё настроение, мне достаточно вспомнить одного из таких старых белогвардейцев: вот нам стойкость во времени! вот нам пример.
______________
В Пять Ручьёв я окончательно приехал в грозовой вечер, в канун 200-летия Соединённых Штатов, страна начинала своё третье столетие. А я начинал неизвестный период вермонтской жизни. На другой день слушал по радио, как они сами себя хвалят разливисто, в выражениях и чрезмерных. Понову́ удивился.
А жить у себя я должен был пока скрытно, в отдельном малом домике, одаль от стройки, подальше от стука-шума, и чтобы рабочие знали бы хозяином – одного Алёшу Виноградова. Как все мы в России представляем американцев чемпионами работы, так и я ждал фантастически быстрой и добросовестной постройки. Но по вечерам поднимаясь от своего домика у пруда, в самом низу участка, куда сливались ручьи, – и круто на холм, смотреть на продвижение работ, – изумлялся: как слабо двигается.
Купленный деревянный дом – летний, и для маленькой семьи, – мы теперь вынуждены были расширять, а ещё отдельно строить кирпичный, с просторным подвалом, с рабочими комнатами, чтобы взяться хранить большие архивы – надёжно и протяжённо. В том доме для неохватной моей работы расставить несколько длинных столов (где расположатся, для лучшего разбора, сортировки, композиции – по темам, по событиям, по лицам, потом по главам – все мои выписки, накопленные за годы, к ним сотни и тысячи мелких записей). И всё растущую библиотеку. К сожалению, Алёша Виноградов не имел возможностей договариваться с подрядчиком на аккордную плату, по выполненной работе, – приходилось гнать повремёнку, в трубу. Да ещё так сошлось, что именно на это же лето ему, нововступленцу в семинарию, о. Александр Шмеман поручил там строить общежитие. И так Алёша разрывался. Постоянного контроля качества и срока постройки не удавалось организовать – и среди рабочих быстро разнеслось, что новых хозяев можно дурить как угодно. Подрядчик из соседнего Спрингфилда ни о качестве, ни о быстроте не заботился, а нагонял в день человек до пятнадцати, больше, чем мог занять делом, – а всем платилась повременная оплата, да какая? – за час сколько в СССР за неделю не получают. Это – не старая русская артель, где стыдно было отстать в работе! Эти свободные рабочие вели себя, как наши последние подневольные зэки: опаздывали, не сразу начинали, слонялись, то и дело садились пить кофе (этого-то зэк лишён) – да, главное, и работали иные халтурно, а если переделки – мы же снова платим ту же повремёнку. (Уж не говори: если где в чистом месте рабочий насорил – ни за что за собой не уберёт: ведь это – ниже его квалификации.) И вместе же с тем – нависает над прорабом неизбежная бюрократия: все чертежи должны быть рассмотрены и утверждены магистратом посёлка. И вот все летние месяцы Алёша отказывался даже котлован копать под новое здание, пока не утвердят чертежи. И мы начали строить каменный дом под работу и архивы только в сентябре – и в сентябре же ударили ранние морозы, отчего пришлось вокруг кладки устраивать из плёнки чехлы, ставить печи, чтобы раствор не замерзал, – обошлось строительство весьма дорого, в три-четыре раза дороже, чем купить бы два дома готовыми, – да где их такие найдёшь?
Но сколько б я в это дело ни просадил, по неумелости, по невмешательству, – будущий просторный дом вознаградит меня за годы работы. Даже за это лето в прудовом домике я написал весь столыпинско-богровский цикл[172]. На заветное – нет цены.
Прудовый домик внизу под холмом – лёгкий, дощатый, и широким окном – на пруд. До пруда – дюжина шагов, и раннее утро начинается нырком в воду. Пруд накоплен из ручья, каменною плотинкой. Он густо обставлен высоченными тополями, берёзами, пониже – клёнами, а по круче на наш холм – весь склон в соснах и елях. У пруда – замкнутый овал, и внешнего мира вообще не видно, как нет его, – только ограниченный же овал неба над тобой – столь необширный, что и грозовая туча наплывёт – её не ждёшь, не видишь, как накоплялась и двигалась, и созвездий видишь ночью лишь малую долю. И весь разговор – с деревьями, с небом, с птицами (какая-то крупная, с сильными крыльями, там же пряталась, по утрам-вечерам грозно перелетала), да с выскакивающими форелями, да с енотом, с дикобразом (ну, и гадючки водились). Весь доступный пейзаж – только сменчивая окраска неба, облаков да порой нехотная малая раскачка богатырских деревьев. А четыре скученные берёзы составляли как бы беседку, и между ними врыл я в землю стол на берёзовых ногах, там и сидел целыми днями. Полтора месяца, до приезда семьи, кроме Алёши и его помощника, никто ко мне и не спускался никогда.
Дыши! Пиши!
И я – писал, весь уйдя в начало XX российского века. Да не был бы я самозатворником – если б задача меня не звала, не тянула. Для меня это и была самая естественная жизнь: устранить все помехи, или пренебречь ими, и работать.
Этим летом уже из сан-францисской «Русской жизни» привёз я первую стопу воспоминаний стариков, и ещё бо́льшую привезли мне из нью-йоркского «Нового русского слова», – и ещё досылали, только читай! (Морем плыли пакеты из парижской «Русской мысли».)
От них ото всех, от стариков, современников революции, мы с Алей принимали как бы эстафету их борьбы. И воспоминания каждого впечатляли меня как личная встреча – в те годы.
А вот тебе на! – мне о Гражданской войне и читать-то некогда, и отвечать некогда: после гуверских сотрясающих открытий у меня что ни день мысли, напротив, отступают в глубь времени, там разворачиваются новые просторы и планы «Красного Колеса». Много лет, при ложном представлении о Февральской революции, я и в мыслях не имел заниматься личностью царя да и всем дореволюционным десятилетием-двадцатилетием. Но теперь, при открывшемся истинном смысле Февраля, – не избежать было шагнуть в те десятилетия, в предысторию революции. О Николае II я всё же предполагал написать – короткий полуобзорный этюд. А вот – вшагивал в повествование своей гигантской фигурой Столыпин. (О нём-то зарубка у меня в душе давно была, из-за его убийства, но до сих пор он шёл у меня лишь в прибавку к гучковской главе.) Столыпин – стоял перед глазами, горел в мозгу. А за Столыпиным – художественно притягивался и Богров, хотя бы одну-то главу о нём? Но тогда? – тогда начинает вытягиваться и вся раскалённая нить российского революционного террора – да