19
Молчание длилось довольно долго. Надсадно выли моторы, словно бы винты самолета вкручивались во что-то густое, плотное. По дюралевой обшивке машины пробегала частая, дрожь, Иногда самолет кренился на одно крыло и потом очень медленно выравнивался.
Ткаченко и Стекольникова в обнимку лежали, втиснувшись между тюками. Возможно, они спали, Виктор перешел бы к ним, но здесь, на этом своем месте, он очень хорошо пригрелся. И, кроме того, сильнее нравственная победа, когда не ты, а твой противник, побежденный в споре, сам от тебя уходит.
Но Тимофей не уходил. Он снова заговорил. Очень жестко.
— Ты прав, Виктор, — сказал он. — Даже в четырнадцать лет можно наделать таких ошибок, которые не простишь себе потом всю жизнь. Я взялся вывести через тайгу отряд твоего отца. И вывел. Это была моя ошибка. Мне следовало бы завести отряд в такие дебри, из которых он не выбрался бы. Но я не жалею об этой ошибке. Потому что отец твой был хороший человек. Так подумалось мне тогда. 'Гак и теперь я считаю. Среди его солдат были разные. Не знаю их судьбы, но один, по имени Федор Вагранов, оказался, говоря твоими словами, прочей белогвардейской сволочью. Я выручил тогда твоего, отца, а этот Вагранов, по существу, его прикончил. Погибли моя мать и все мои соседи, охотники. Как тогда ни поступил бы я, гибель близких мне людей я не сумел бы предотвратить. Куцеволов вернулся с половины дороги, и остановить его все равно оказалось бы не в моих силах. Я долго искал Куцеволова, нашел его, и он наказан. Федор Вагранов тоже наказан. Нет, я не жалею о той своей ошибке.
— Ты нелогичен. Признал мою правоту, — с насмешкой проговорил Виктор, — а теперь пытаешься вывернуться. И очень к себе снисходителен. Конечно, тебе приятнее было бы ласкать себя мыслью, как ты повторил подвиг Ивана Сусанина, а сам остался жив.
— Мне врезались в память слова Куцеволова об Иване Сусанине. Тогда я не знал, кто это такой. Но если бы знал, я все равно бы сделал по-своему. Тогда я пожалел твоего отца. И всех солдат, какие были с ним, Повел их через тайгу, не думая, сам останусь ли жив. Повторяю, ошибся, но об этом я сейчас не жалею. Была вторая ошибка. Вот ее я себе простить не могу. Я должен был от зимовья увести тебя с собой. Силой. Как угодно, даже морду тебе набить, а увести. Ведь я тогда сказал: «Будем как братья».
— Если ты так долго мучился, я с удовольствием тебя от этих слов освобождаю. Уж это ты можешь не считать своей второй ошибкой! Я благодарен судьбе, что не пошел с тобой.
— Я должен был тебя увести, — упрямо сказал Тимофей. — И сейчас мы разговаривали бы иначе. Как братья. И ты не отрекся бы от сестры. И ты любил бы родную землю — не просто глину и песок. Ты радовался бы вместе со своим народом тому, как хорошеет она. И память твоего отца Андрея Петровича Рещикова была бы тебе дороже его рукописей, за которыми ты едешь — я буду тоже резок, извини — как за выгодным имуществом человека, ушедшего в мир иной и оставившего это имущество тебе в наследство.
Виктор трудно сглотнул слюну. Он не ожидал такого поворота в разговоре. Ему казалось, что Тимофей признал свое поражение и лишь делает хорошую мину при плохой игре. Но тут вдруг он ощутил какое-то еще неясное ему самому томление совести. Вот будто бы он и приподнялся сейчас над Тимофеем высоко, а стоит, качаясь, словно на ходулях, все время опускающихся в зыбучий песок. Тот самый, который, по его убеждению, везде одинаков. Но где же твердая земля? Куда ступить ногой, чтобы не чувствовать этой засасывающей зыбкости?
Самолет лег в крутой вираж, и центробежная сила притиснула Виктора к Тимофею. Он попытался оттолкнуться от него и не мог, пока машина не пошла круто вверх. Стало легче.
— Ты все повторяешь: родная земля. — Виктор не мог примириться, чтобы последнее слово осталось не за ним. — Но чем она привязывает лично тебя? Только страхом суда за измену ей. А ты маскируешь это и называешь любовью. Так и каждый. Если быть вполне откровенным, и я так говорю о той земле, на которой сейчас живу. К несчастью, за измену родине судят везде. И этого всякий боится. Но, право же, есть много на свете стран гораздо лучших, чем Россия или Чехословакия, и куда ты, я, каждый с удовольствием переехал бы, если не фальшивить перед самим собой и не называть страх любовью.
— Теперь я должен спросить тебя, Виктор: все точки над «i» поставлены? — Тимофей сидел по-прежнему словно каменный, а лицо его все темнело и темнело.
— Да! Впрочем, пожалуй, нет. Если ты так любишь свою родную землю, именно любишь, а не скован цепями страха перед ее властителями, зачем тебе нужно было ехать в чужую Испанию, где сатана хватил тебя своим горячим когтем?
— С чего ты взял, что я был в Испании?
— Какое это имеет значение? Важно то, что ты там был.
— Хорошо, не стану отказываться. Стыдиться мне нечего. Там были добровольцы со всей планеты. Там достойно сражались и чехи. Испанский народ никогда не забудет их славного подвига при взятии Бельчите, самого сильного укрепления фашистов в Арагонии. Мне рассказывали, одну из улиц этого городка испанцы назвали именем, помнится, Алоиса Шпетки. Он командовал чехословацкими добровольцами, взводом, который, первым прорвался в крепость. И если меня сатана только когтем хватил, то многих он спалил насмерть своим смрадным огнем. Кажется, и этого прекрасного парня, героя.
— Шпетка, к сожалению, остался жив, я знаю, — сумрачно и зло вставил Виктор. Он не мог удержаться. — Но улицу эту, предчувствую, скоро снова переименуют.
— Табличку домов нетрудно сорвать. А из сердца народа добрую память о герое не вытравить. Ты спросил, зачем мы туда ехали? Помочь честным испанцам! Не дать фашистскому племени расползтись по земле, И для того, чтобы ты, бросив по трусости и ребячьему недомыслию родную Россию, не предал потом сознательно еще и усыновившую тебя Чехословакию. Потому что, ясно уже, с сатаной ты легко бы мог сговориться. Во всяком случае, одна из его омерзительных фраз: «Я освобождаю человечество от унизительной химеры, называемой совестью», — целиком вливается и в твой символ веры. Только человек без совести может сказать, что для него не существует понятия Родина и что не искренняя сыновняя любовь к родной земле, а страх суда за измену заставляет его не покидать эту землю. Наш разговор окончен?
— Он мог бы продолжаться. Но ты коммунист, а я противник ваших идей. Середину нам, пожалуй, не удастся найти.
— Середина — борьба. Если ты хочешь продолжать борьбу, я согласен. Но имей в виду: ни на волосок от своих убеждений я не отступлюсь. Не надеюсь сделать тебя коммунистом, но пробудить в тебе засыпающую совесть буду стараться.
— Не стоит труда, — раздраженно сказал Виктор. — Побереги свои силы для строительства коммунизма в России, поскольку в Испании сатана, слава Марии-деве, не позволил этого сделать. А о моей совести не заботься. Спит она у меня или не спит, но я живу, и живу хорошо, не вступая с нею в конфликты.
— Стало быть, у тебя совесть очень покладиста.
— Пожалуй, закончим этот бесполезный диалог. Поговорим о погоде. Тебе не кажется, что самолет стал сильно скрипеть и словно бы корчиться? В чем дело? Меня тошнит.
— Сейчас схожу к пилотам, узнаю. Но я думаю, будет уместнее, если с этой минуты вы меня будете называть «полковник Бурмакин», а я вас — «господин Сташек».
Тимофей поднялся и, преодолевая все усиливающиеся толчки при падениях самолета в воздушные ямы, скрылся за дверью.
А Виктор откинулся на спину и тяжело перевел дыхание.
Теперь, когда неприятный разговор, так или иначе, завершился, воля расслабла, дурнота стала одолевать с особой силой.
Он переполз к женщинам, разбудил их и попросил у Ткаченко мятных таблеток.
20
В штурманской кабине было намного светлее, хотя и казалось, что все стекла снаружи залиты толстым слоем извести. Тимофей вгляделся. Нет, стекла ничем не затянуты, а это сам самолет точно бы повис неподвижно и бьется беспомощно своими винтами в густом белом тумане.
— Не удалось обойти циклон? — спросил Тимофей,
— Не удалось, товарищ полковник — ответил первый пилот. Руки у него словно прикипели к штурвалу, и от усилий, с какими он держал его, острыми бугорками проступали лопатки сквозь плотную синюю ткань комбинезона. — Да ничего, прорубимся, моторы хорошо работают. Только вот…
Он повел головой вбок. И Тимофей увидел, что крылья самолета обволокло довольно толстым слоем льда.
— Пошли мы южнее, как нам из Иркутска было подсказано, — объяснил пилот. — Но видите, что получается. Взобраться бы повыше — сил у машины нет. И так была перегружена, да горючего пришлось залить побольше — перегон тут длинный, без запаса нельзя. Теперь еще обледенение весу прибавило. Взять ниже — видимость нулевая, а тут уже скоро начнутся отроги Кузнецкого Ала-Тау, потом Саяны. Как пить дать, можно в горы врезаться.