Ее охватил страх, она снова почуяла приближение родовых схваток. «Стыд, — шептала она сама себе. — Куда девался Олешка-то, куда побежал? Не дай Бог ночевать не придет. Как товды Павлу в глаза-ти глядеть? Свекровушка лежит в Ольховице, едва бродит. Свезли немного харчей, а Олешка с Сережкой иной раз оба ночуют в Шибанихе. Из школы бегают за шесть верст. Народ говорит, что Олешка по миру было пошел, а брат — Павло корзину с кусками ногой пнул… Привел парнишонка домой. Никто слова не молвил. А севодни маменька обругала: «Чево рыло выставил?» Кабы свой был… И своендравен тоже, уйдет ведь куда глаза глядят. Господи, вот горе-то! Бежать надо, пока Павла-то нету».
… Павел, пришедший домой на третий день Пасхи, с неделю ходил по деревням, искал деньги в долг, чтобы заплатить две сотни налогу, да ничего почти не нашел. Мельница, правда, толкла и молола. Только лучше бы она ни толкла, ни молола…
Вера Ивановна вспорхнула с места и схватила было вересковую гнутую скобу, чтобы бежать искать Павлова брата Алешку. Да и своего брата Сережку надо было найти и приютить.
Все тело ее вдруг замерло и затем сотряслось от непререкаемо-властного внутреннего толчка. «Мама!» — крикнула она в страхе и по звериному. И сразу забыла про все на свете. Очнулась, когда повитуха, кривая баушка Таня, уже шептала в бане молитву и шмыгала носом. Вместе с Аксиньей она хлопотала около Веры Ивановны:
— Дверинку-то, дверинкуто притвори, Оксиньюшка! Не приведи Господи, мужики-ти учуют да подсоблеть прибегут… Господи, спаси и помилуй! Кричи, матушка, кричи, не томись!
Роженица не хотела кричать. Она душила свой крик, и женщины до пота трудились все трое. Напряженно и хлопотно трудились, пока не стало их четверо. Другой прерывисто-тоненький крик как бы сразу раздвинул каленые стены роговской бани.
В деревне Шибанихе стало больше на одного человека: Вера Ивановна Рогова родила второго сына.
Того же дня, вернее глубокой ночью, баушке Тане пришлось бежать в избу к Самоварихе. Дочь Евграфа Палашка Миронова, двоюродная сестра Павла, прямо на широкой самоварихиной печи принесла выблядка. И к полудню из многих домов обеим роженицам люди носили по пирогу. Все поздравляли и глядели младенцев. У Роговых Таисья Клюшина разводила руками. Она только что положила на залавок свежий рыбник:
— У Палашки-то тоже доб ребеночек, тольки девушку принесла. Добра девушка, носик-то пуговкой, тольки сразу видать, что вся в Микуленка!
— Пуговкой, говоришь? — обернулся к Таисье дедко Никита. — У Микулина-то нос не пуговкой, а как весло, все время по ветру.
Таисья не стала спорить.
Зимние рамы были выставлены. Скрипучий дьявольский голос опять прозвучал под левым окном. Рябая курица все так же, через каждые час-полтора, почуяв себя петухом, вытягивала облезлую шею. Скрипуче, надтреснуто изрыгала она нелепый, какой-то совсем дурной звук, лишь отдаленно похожий на петушиное пение.
Вера вся замерла и перестала кормить. Улыбка сошла с лица. Аксинья закидалась ухватами. Сидевшие за столом Серега с Алешкой испуганно закрыли задачник. Одна Таисья Клюшина ничего не уразумела и знай себе судачила про Палашкину девушку. Курица снова запела.
— Ну, вот што, робятушки! — Дедко Никита поднялся с лавки. — Встаньте-ко оба да и пойдем… с Богом! Шапки надиньте, сапожонки обуйте…
Ребятишки сделали все, как было сказано.
— Ступай, Сергий, ты первой! — сказал дедко в сенях. — Бери тятькин топор, он вострой… А ты, Олексий, божий человек, лови ее стерву. Стой, погоди! Одному не зловить… Надо заганивать.
— Дедушко, а пошто поет-то она? — в страхе спросил Серега.
— Да, вишь, петуху позавидовала. Вон, Зойка Сопронова, тоже вроде нашей рябутки. Остриглась как савдат, шапку носит мужичью. Заганивай в угол! Ловите, пока молчит…
Роговский черно-красный петух дрогнул полукружьем своей черной с зеленым отливом косы, потряс розовой бородой и приготовился спеть. Но раздумал вовремя. Алешка начал заганивать курицу в угол между избой и хлевом. Поднялся оглушительный гвалт. Рябутку загнали-таки в угол, и дедко набросил на нее холщовый мешок. Затем он взял ее за лапу и подал Сереге:
— Не хороша длинная речь, хороша длинная паволока… Вот вам курица, а вот и топор! Идите под взъезд, там чурка широкая.
— Потом-то ее куда, дедушко?
— В крапиву долой! Собаки уволокут…
И дедко Никита только дверями хлопнул. Ушел в избу. Серега крепко держал рябутку за лапу, двумя руками. Алешка тоже, растерянно, двумя руками держал топор. Осторожно стали продвигаться под взъезд. Там Серега стал класть курицу на широкую чурку, на которой тесали хвою.
— Ты тюкай ее по шее, а я подержу!
— Давай, Серега, ты лучше, а я буду держать, — заупрямился Алешка.
Курица подала голос.
— Руби скорей, а то опять запоет, — торопил Серега. — Эх, ты! Давай топор мне!.. На, подержи ее…
Серега одной рукой потянулся за топором. Алешка хотел взять обреченную на смерть курицу из второй руки приятеля, когда курица встрепенулась и выскочила из плена. Бросив топор, Серега ринулся за нею, Алешка тоже, но рябутка с нормальным куриным гвалтом взлетела на изгородь. Только подкрались к ней поближе и хотели схватить — она слетела. Ребята в отчаянии через всю улицу погнались за нею. Рябутка с громким кокотом то бежала, то летела от них. Только бы схватить, а она взлетела на изгородь у старого дома Сопроновых. На изгороди она долго кокотала, как бы ругаясь и негодуя. А когда Алешка совсем близко подкрался к ней, курица с криком перелетела через грядку. Серега перелез в сопроновский огород…
Алешка стоял на другой стороне. Оба переводили дух, тяжело отпышкивались, а рябутка, будто ничего и не произошло, уже порхалась на сопроновской грядке. От злости Серега бросился на нее всем телом, но она с прежним криком опять выскользнула. И юркнула в сопроновскую подворотню. Сережка не мог удержать злых и гневливых слез, он вместе с Алешкой ринулся в сопроновские, то есть чужие ворота.
Летала около сенника, шарахалась и квохтала на широкой пустой повети свихнувшаяся рябутка. За ней бросался туда и сюда разъяренный Сережка Рогов. Алешка Пачин всеми силами подсоблял приятелю и родне. Серегу вдруг кто-то сильно схватил за шиворот.
— Ты чего тут забыл? — грозно спросил Селька, неизвестно когда объявившийся на повети. Он держал Серегу за ворот. — А ну-ко, пойдем в избу…
В избе Селька выпустил ворот арестованного соседа. Все трое, округлив глаза, замерли у порога. Мертвый старик с оскаленным ртом недвижно глядел в потолок. Глядел и словно все еще думал о чем-то, словно читал по этим закоптелым щелям и сучкам какую-то надпись, раскрывающую глубокую и ужасную тайну.
II
Не полночный петух и не лошадиное рассветное ржанье пробудили старую бабу Самовариху. Ее подняла с бобыльского ложа раным-ранешенько зеленая вешняя сила… Бывало еще и на печи Самовариха полежит, прежде чем лучину на ростопку щепать. Сегодня с постели как ветром сдуло. В темноте, белея холщевой рубахой, шептала молитву. За веревочку качнула зыбку с Палашкиной дочкой, сама рухнула на коленки. Передний угол с божницей заставлен кроснами. Самовариха своими словами молила Богородицу подсобить. Тут и запел под печкой петух.
Палашка, спавшая на полу, проснулась и затаилась. Подумала: «Экая рань. Куда она поднялась ни свет ни заря?» Палашкина мать Марья с Николина дня ходила где-то по миру. Палашка и Самовариха жили вдвоем. Каждый день по очереди садились они за кросна, ткали холсты. Обряжались у печи тоже которая вздумает. Невелик обряд: нагреть воды в чугуне и заварить для коровы брюквенный лычей. Теплым пойлом напоить корову и суягную овцу, лошадь сгонять к речной проруби. Сами в постные дни питались картошкой да репой, по воскресеньям затевали то полужитные пироги, то блины из овсяной муки. И толокна сколько-то было, и льняного постного масла. К Пасхе и сметанки скопили, а маменька все ходит и ходит. «Где она, бедная? — думает готовая плакать Палашка. — Где тятя страдает, живой или давно уж мертвый?»
Плачь не плачь, а жить надо.
Самовариха поднялась на ноги, большая, как медведица, косматая. Почуяла, что Палашка зашевелилась, прошептала:
— Спи, спи, Палагиюшка! Не гляди на меня-то, лежи…
Натянула Самовариха через голову продольный свой сарафан, помыла лицо за печью из рукомойника, расчесала и завязала на затылке сивую кокову. Обулась в сапоги, надела старый козачок и перекрестилась еще раз, берясь за дверную скобу: «Господи, помилуй миня, грешную!»
Вешняя сила летает над крышей, вешняя сила шумит на реке ровным широким шумом. Будто бы самовар закипает… Полевики уркают со всех сторон белого света. За воротами открылась ей золотая и розовая, нет, не заря! Подымалось с востока бесшумное золотое зарево, широко и властно! Бесконечная голубизна небесная открывалась еще страшней и непостижимей. Ничто не пугало шибановскую бобылиху, ничто не остановило.