– А как вы относитесь, господа, к войне в тринадцати колониях? – обращается к академикам Бертанваль.
На сей раз адмирал почти не задумывается.
– По моему мнению, – отвечает он, – Северная Америка в конце концов превратится в гражданскую республику: во всяком случае, атмосфера, как в прочих молодых странах, располагает именно к этому. И даже пейзаж.
– Интересное сравнение, я имею в виду пейзаж. И очень уместное, – удивляется Франклин. – Вам знакома эта земля?
– Немного. В юности я ходил на корабле как вдоль ее берегов, так и вдоль тихоокеанских… И думаю, что индивидуалистский характер этих обширных и пустых пространств плохо сочетается со старыми монархическими представлениями, которые мы сохраняем в Европе.
– Что ж, вы правы. – Франклин поворачивается к дону Эрмохенесу. – А что думаете вы, мсье?
– Я всю свою жизнь почти не выезжал из Мадрида, – признается библиотекарь. – И вижу все это по-другому. Полагаю, когда у кого-то есть материальный достаток или духовные сокровища, которые следует оберегать, а заодно необходимая зрелость, тогда как кипение юности, напротив, осталось позади – я имею в виду также и молодые народы, подобные тем, что населяют английские колонии, – он, прежде всего прочего, имеет склонность почитать короля на троне… Поэтому мне кажется, что они поступят так же: во главе государства встанет американский монарх, представляющий новую нацию и наделенный всеми необходимыми полномочиями, но в то же время по-отечески заботящийся о жизни своих подданных.
– Боже упаси! – от души хохочет Франклин. – Плохого же вы мнения о моих земляках, как я погляжу!
– Наоборот, очень хорошего. Но к мудрым и справедливым правителям я тоже хорошо отношусь.
– Подобная точка зрения делает вас идейным противником Франклина и Кондорсе, – восклицает д’Аламбер.
– Что вы, мне бы в голову не пришло… Это всего лишь точка зрения, которую я готов обсуждать с позиций разума и доброй воли.
– С этих позиций можно обсуждать все что угодно, мсье, – любезно соглашается Франклин.
– А вы, мсье бригадир? – интересуется д’Аламбер. – Кому вы больше доверяете, гражданам или королям?
– Ни тем, ни другим.
– Несмотря на то что вы испанец?
Дон Педро выдерживает благоразумную паузу. Затем на его губах появляется печальная усмешка.
– Именно поэтому, – мягко отвечает он.
– Отчасти я согласен с мсье бригадиром, – говорит д’Аламбер. – Я тоже не доверяю человеческому существу, находящемуся в плену своих собственных порывов, а заодно его скудным силам и личным границам.
– В таком случае ответ один: просвещенная монархия, – в шутку отзывается Бертанваль.
– И, по возможности, католическая, – робко уточняет дон Эрмохенес, который воспринял его слова всерьез.
Они молча смотрят друг на друга, библиотекарь моргает, все еще ничего не понимая.
– Всякое мнение достойно уважения, – произносит после паузы д’Аламбер.
Официант по требованию Бертанваля вновь наполняет чашки, и некоторое время все беседуют о тривиальных мелочах. Однако дон Эрмохенес, все это время о чем-то напряженно размышляющий, считает нужным прояснить свою позицию.
– Несмотря на некоторые недостатки, – говорит он наконец, – которые вполне можно усовершенствовать, то, что я увидел здесь, во Франции, кажется мне вполне разумным.
– Что вы имеете в виду? – интересуется Кондорсе.
– Я имею в виду институт монархии. По моему мнению, просвещенная монархия – это большая семья с любящими родителями и довольными чадами. Или, по крайней мере, держава, стремящаяся мирными средствами к тому, чтобы таковой быть… Вот почему мне нравится Франция. Просвещенному правительству, которое печется о своих подданных, допускает необходимые свободы и умеет быть терпимым, не грозят никакие революции.
– Вы так думаете?
– Да, таково мое скромное мнение. Не ведая ни тирании, ни деспотов, Франция надежно защищена от страшных потрясений, угрожающих менее свободным державам.
Собеседник смотрит на него с вежливым скептицизмом. Никола де Кондорсе – господин приятной наружности, одетый на английский манер, чуть старше сорока. Как ранее академикам поведал Бертанваль, несмотря на относительную молодость, Кондорсе считается видным математиком: знаток интегрального исчисления, убежденный республиканец, он принял участие в написании технических статей для «Энциклопедии».
– Слишком уж вы идеализируете Францию, дорогой мсье, – говорит Кондорсе. – Наше правительство такое же абсолютистское и деспотичное, как и ваше испанское. Разница лишь в том, что здесь больше пекутся о внешних приличиях.
– А вы придерживаетесь тех же взглядов, что и ваш друг? – спрашивает д’Аламбер, обращаясь к адмиралу.
Дон Педро качает головой и делает примирительный жест в сторону дона Эрмохенеса, заранее прося у него прощения.
– Пожалуй, нет… Я думаю, что потрясения также являются частью игры. Они берут начало в самой природе мира и вещей.
Старик философ внимательно смотрит на адмирала. Он явно заинтересован.
– Вы хотите сказать, они ей свойственны?
– Несомненно.
– Включая насилие и прочие ужасы?
– Абсолютно все явления мира.
– Значит, вы, подобно мсье Кондорсе, считаете, что подобные потрясения необходимы и неизбежны здесь, во Франции?
– Разумеется. Как и во французской Северной Америке.
– А в самой Испании и испанской Америке?
– Рано или поздно и туда угодит молния.
Д’Аламбер слушает их беседу с огромным вниманием.
– На мой взгляд, – говорит он, – вы не очень-то этого боитесь.
Адмирал пожимает плечами.
– Это как в шахматах или в морском деле. – Он берет свою чашку кофе и смотрит на нее, прежде чем сделать глоток. – Правила, основные принципы существуют не для того, чтобы их боялись или им радовались. Они таковы, каковы они есть. Главное – познать их. И принять.
Д’Аламбер смотрит на него с улыбкой, восхищенной и задумчивой.
– У вас интересное видение будущего, мсье… Несколько неожиданное для испанского военного.
– Для моряка.
– Да, простите… А могли бы вы объяснить нам, за какие грехи, по вашему мнению, в Испанию попадет молния?
– Пожалуй, мог бы. – Адмирал ставит чашку на стол, достает из рукава камзола платок и тщательно вытирает рот. – Но, надеюсь, вы простите меня, если я этого не сделаю. Я сейчас далеко от своей родины. Мне известны ее недостатки, и я часто обсуждаю их со своими земляками… Но было бы нечестно критиковать их за ее пределами. С чужестранцами, если вы будете столь любезны простить мне это слово. – Он поворачивается к библиотекарю. – Уверен, что дон Эрмохенес думает то же самое.
Д’Аламбер с улыбкой смотрит на библиотекаря.
– Это так, мсье? Вы тоже храните лояльное молчание?
– Разумеется. Иначе и быть не может, – отвечает библиотекарь, храбро выдерживая устремленные на него со всех сторон взгляды.
– Что ж, это делает честь вам обоим, – примирительно замечает философ.
Некоторое время все беседуют об идеях, истории и революциях. Бертанваль припоминает несколько классических примеров из истории, а Кондорсе восторженно рассуждает о восстании гладиаторов и рабов под предводительством Спартака в Древнем Риме.
– По моему мнению и вопреки мнению мсье Кондорсе, – вмешивается д’Аламбер, – культурная, просвещенная Европа не переживет революционных потрясений. Не для того мы писали нашу «Энциклопедию», уверяю вас. Проникновение идей и культуры в конце концов преобразует то, что неизбежно должно быть преобразовано… Мы в нашем скромном прибежище не ставим своей целью сотрясти мир, но стремимся менять его постепенно, бережно и разумно. Люди, привыкшие наслаждаться тихим кабинетным трудом, никогда не станут – точнее, мы не станем – источником опасности для общества.
– Вы в этом уверены? – невозмутимо спрашивает адмирал.
– Абсолютно.
– Всякий человек, образованный или нет, становится опасным, когда его используют с соответствующей целью. Так мне кажется… Или когда его заставляют таким быть.
Энциклопедист улыбается, он заинтригован.
– Вы говорите так, словно хорошо знаете эту тему.
– Так и есть, мсье.
Франклин и Кондорсе готовы поддержать дона Педро.
– Я по-прежнему согласен с мсье бригадиром, – утверждает первый.
– Я, разумеется, тоже, – согласно кивает второй.
Д’Аламбер поднимает обе руки, требуя внимания.
– Мы с вами, господа, смешиваем два совершенно разных мира, – мягко поизносит он. – Европу и Америку, зрелость и юность, масло и воду… Я уверен, что, каковы бы ни были наши идеи, теории, устремления, они никогда не вызовут внезапных и кровавых революций.
– Что-то я в этом не слишком уверен, – настаивает Кондорсе.
– А я вполне. Народное сознание способно мягко воспламениться чем-то добрым и благородным, если его вовремя правильно настроят. Все это присутствует в современной философии. Любой бред, любое жестокое потрясение, порожденные нашими идеями, совершенно недопустимы… Любая революция в Европе, в этом изживающем себя мире, прикончит его, причем не насилием, а бесконечными размышлениями и рассуждениями.