— На позор выставил?
С трибуны донеслись радостные крики первомайцев. Старичок раскланялся.
— Екатерина Романовна! — окликнул ее секретарь райкома. Он пробирался по рядам. — Шершнев зовет.
«Ругать будет», — тревожно подумала она.
Шершнев показал ей на свободное место рядом с собой.
— Зачем вы приняли участие в бегах? — сухо спросил он.
Екатерина Романовна молчала.
— Впредь прошу советоваться. Вы не должны себя компрометировать. Еще лошади есть в заезде?
— Есть.
— Снимите.
— Хорошо. — Она решительно прошла к мужу.
— Набегался! Хватит! — пылая от злобы и обиды, сказала она. — Сейчас же сними Жереха.
— Жереха? — удивленно поглядел на нее Малахов. — Ты что? Жерех — наша ставка!
— А я тебе говорю: сними! — Ее глаза стали темными.
— И не подумаю.
— Молчи уж! — Екатерина Романовна торопливо сбежала по лесенке, пересекла зеленое поле.
— Сейчас же всех лошадей домой, — сказала она Карамышеву.
— Да ты что, Екатерина Романовна? Как же так можно? — заволновался Карамышев. — Ты погляди, как мы сейчас их обшпокаем!
— Хватит! Нагляделась! Только позорите! Домой!
Карамышев отчаянно махнул рукой, выругался и пошел за Жерехом.
Дома разыгралась бурная сцена.
— Это ты нарочно все сделал! — кричала, плача, Екатерина Романовна. — Чтоб только принизить... Тебя завидки берут, что я так поднялась.
— Что ты говоришь, думай! — бледнея от гнева, отвечал Малахов. — Жереха сняла! Жереха!
— Все думаю! Все вижу! Спасибо тебе, Васенька, ввек не забуду! Такая-то твоя любовь?
— Катя!
— Что Катя? Что?
В злом, несправедливом запале она готова была поносить его любыми словами. Он это понимал. Понимал и то, что потом ей будет стыдно. И чтобы уберечь ее, ушел из дому.
Долго ходил по берегу. Думал. Да, слишком все сложно получилось. Надо было что-то придумать такое, чтобы она поняла свою неправоту. Так дальше жить становилось невозможно. И, борясь за жену, за свою любовь, он решил поехать к Шершневу.
8
Шершнев явился только к вечеру. Все это время Малахов, ничего не евший с утра, просидел в приемной. Ему смертельно надоело смотреть на стены с ковровыми обоями, слушать четкий удар маятника больших, стоявших в деревянном футляре часов. Его томила тишина, негромкий голос девушки-секретаря, кому-то отвечавший по телефону. И он облегченно вздохнул, когда наконец-то явился Шершнев.
Прошло минут десять, и девушка пригласила Малахова в кабинет.
Шершнев с кем-то говорил по телефону. Свободной рукой он указал на кресло. Малахов увидел на его лице улыбку. Сел.
— Что скажете? — спросил Шершнев.
— Я муж Лукониной.
— Помню.
— Пришел к вам поговорить, — начал Малахов, испытывая то обычное затруднение, какое часто охватывает человека при разговоре с официальным лицом. — Что-то неладное творится с. женой.
Шершнев приподнял брови.
— Ну вы сами посудите, ведь такая ей слава... Уже вся страна знает Луконину, — смотря на Шершнева, говорил Малахов, с трудом подыскивая слова, чтобы высказать то, что мучило ею. — А колхоз-то ведь ничем не замечателен. Его подымать надо. А ей не под силу. Всего три класса окончила. Как же ей руководить? Учиться бы. А она не может. Все совещания у нее, заседания. Прежде времени выбрали ее председателем.
— Что-то мне вас трудно понять, — сказал Шершнев. — Вы что же, против того, чтобы простые люди из народа шли к руководству?
— Нет. Я не против. Но ведь не всякая же хорошая доярка может быть хорошим председателем колхоза. Вот я к чему говорю. А Катюша малограмотна...
— Это, конечно, жаль, что Екатерина Романовна малограмотна. — Шершнев пристально посмотрел на Малахова. — Но у нее так сложилась жизнь. И это не может быть причиной, чтобы мы таких самородков, как она, не выдвигали на руководящие посты.
— Но ведь ее надо учить. Ей нужна культура, знания, — перебил его Малахов. — А у нее этого нет. Она даже не может понять того, что стала о себе очень высокого мнения.
— А-а... — качнул головой Шершнев.
— Мне думается, будет правильно, если она вернется на ферму. Тогда ей будет легче. За работу на ферме ее наградили. Оттуда ее слава пошла. А теперь она председатель. И для председателя получается: слава у нее дутая.
— Вы что, не любите жену? — Шершнев встал. Поглядел сверху на Малахова.
— Люблю. Только потому и пришел, что люблю. — Малахов тоже встал. Он был одного роста с Шершневым.
— Домостроевщина в вас говорит, вот что я должен вам сказать. Как это так вдруг: жена — и оказалась выше. А?
— Какая там домостроевщина! — воскликнул Малахов. — Боюсь я за нее.
— Вы коммунист? — резко спросил Шершнев.
— Да.
— С какого года?
— С тысяча девятьсот сорок второго.
— Тем более. Ваша задача — помогать Екатерине Романовне, а не подрывать ее авторитет, как это вы сделали на ипподроме. Она останется председателем. Обком Луконину в обиду не даст. И вы за нее не бойтесь. — Шершнев подал Малахову руку. Улыбнулся, глядя серьезными глазами, словно прощупывая. — Передайте Екатерине Романовне мой привет.
После ухода Малахова Шершнев несколько секунд задумчиво смотрел перед собой, потом снял телефонную трубку и вызвал Луконину. Услышав ее властный, твердый голос, невольно улыбнулся. Он знал: стоит ему только назвать себя, как этот голос смягчится, приобретет теплые тона. Так оно и случилось. Шершнев расспросил ее о делах, поинтересовался работой молочной фермы, удивился, узнав, что надои снизились, и пообещал ей помочь кормами. И потом уже, как бы между прочим, спросил:
— А чего же ты с мужем-то не ладишь?
Наступило молчание.
— А откуда вы знаете? Был он, что ли, у вас? — негромко спросила Екатерина Романовна и рассказала, что муж не понимает ее, завидует ей.
«Ну, правильно, — подумал Шершнев, — так и я решил».
9
Домой Малахов вернулся на другой день утром. И не успел раздеться, как из горницы до него донесся не то вздох, не то стон. Он быстро прошел туда и увидел на постели жену. Она лежала ничком, обхватив подушку.
— Катя... Катюша... — позвал он, каким-то особым чувством понимая, что случилось непоправимое несчастье.
Она резко подняла голову. В ее глазах стояли злые слезы.
— Чего тебе надо? — Она посмотрела на него, как на чужого.
— Да что случилось-то? — спросил он, подходя ближе.
— Через слезы я тебе говорю, Вася... Ошиблась в тебе. До чего же нехороший ты!
— Да чем? — уже догадываясь, что она знает о его поездке в обком, спросил Малахов.
— Мне Шершнев все рассказал. Вечером позвал к телефону. И не стыдно тебе губить меня? На ферму захотел отослать?
— Он тебе сказал? — чуть не шепотом спросил Малахов, хотя в душе и не думал ничего от нее скрывать. И сразу понял, каким же он должен казаться в ее глазах низким.
И верно: она смотрела на него чуть ли не враждебно. Вспомнила Георгиевский зал в Кремле, высоких по духу людей, ту торжественность и чистоту, которые ее окружали тогда, вспомнила и устало сказала:
— Не говори ничего, Василий... И не подходи!
Она повязала голову платком и ушла.
Малахов долго стоял посреди кухни.
— Что же мне теперь делать? — вслух проговорил он.
Вышел на улицу. Солнце сияло на небе. Весело потряхивали молодой листвой березы. Высоко в небе летали ласточки. С поля доносилась чья-то песня. Опустив голову, он пошел на этот далекий голос. «Из-за моря, моря теплого птица прилетела», — вспомнились слова Катюшиной песни. К сердцу подступила боль, хотелось плакать от громадного желания мира и любви.
Малахов шел медленно, напрямую, без дороги. Буйно зазеленевшая трава мягко касалась его ног. Покорно ложилась под его сапогами. Прижатая к земле, она несколько минут лежала, сохраняя след, потом начинала подниматься, и встав, весело качала верхушками, радуясь солнцу, ветру, жизни.
До самой Волги, если идти луговиной, попадаются небольшие бочажины, полные до краев воды. В летний зной, сухо потрескивая крыльями, летают над кувшинками стрекозы. В густой траве целыми днями неутомимо стрекочут кузнечики. Цветут травы...
Малахов, словно в последний раз глядел на все это. И подмечал то, чего никогда не приходилось ему видеть. Вдруг колокольчики начинали раскачиваться, и ему казалось — до него доносится их нежный звон. Ромашки становились похожи на загорелых девчат в белых платьях. Они смотрели на него и о чем то шептались. Чуть ли не из-под ног выпархивали жаворонки и, не боясь его, пели ему песни. Налетал ветер с Волги, играючи тормошил травы, дергал кусты, дул на воду в бочажинах. Все оживало, радовалось ему: колокольчики сильнее звенели, ромашки склонились еще ближе друг к другу, поверяя свои луговые тайны. Кусты припадали к воде, чтобы не тревожилась мирная гладь бочажин.