Он предлагал Ольге лечь с ним.
Ольга почувствовала, как задрожали у нее колени. Она, вероятно, побледнела. Потом она, кажется, улыбнулась. Во всяком случае, гитлеровец ответил ей улыбкой, — заговорщицкой и интимной.
Ольга быстро повернулась и бросилась прочь. Она распахнула дверь, дверь хлопнула о косяк, немец что-то крикнул, Ольга ринулась в коридор и побежала. В коридоре царил мрак, но по обе стороны Ольга видела светлые пятна дверей, — они мелькали мимо, надвигаясь на нее из тьмы. В коридоре было пусто — все немцы улеглись спать, никто не останавливал Ольгу, но она не знала, куда и зачем она бежит. Ей казалось, что за нею гонятся по коридору, и она распахнула дверь на улицу и выбежала на тротуар. На тротуаре стояли две фигуры — в касках и с автоматами в руках. Луна уже всходила, и на дворе стало светлее. Услышав скрип двери, часовые оглянулись, увидели женщину, и один из них крикнул:
— Вер ист? Хальт!
Но Ольга не остановилась и побежала по стене дома. Она услышала позади лязг оружия, потом затрещал автомат, и пули просвистели у нее над головой. Инстинктивно пригнувшись, Ольга шмыгнула за угол, во двор. Она перебежала двор и обогнула дом, выходивший на соседнюю улицу. У ворот она остановилась.
Сердце колотилось часто и болезненно. Ольга втянула в грудь воздух, — раз-другой, — чтобы унять бьющееся сердце. Она прислонилась к стене и постояла так несколько секунд. Как он смел, как он смел? Было бы легче, если бы он просто набросился на нее, чтобы изнасиловать. Тогда она убила бы его, задушила, пристрелила из его же собственного автомата. Но как он смел — так? Значит, он был уверен? Он рассчитывал на то, что она пойдет к нему?
Ольга заплакала.
Она плакала впервые за весь этот долгий, трудный и страшный день. И она не могла бы сказать, отчего она плачет: от отвращения ли к учтивому фашисту, от обиды ли за поражение на фронте, от страшной ли усталости, или от сознания того, что она бездомна, бездомна у себя дома, в своем родном городе?
Ольга плакала и дрожала — ночь не была холодной, но Ольга была в одном халатике, и под халатиком не было ничего. На ней был только махровый купальный халатик с золотыми жар-птицами по синему полю. Она плакала, как ребенок, забытый родителями на улице, и, как ребенок, всхлипывала и приговаривала: «Мама!»
Потом Ольга вытерла глаза краешком халатика — узким золотым ирисом на обшлаге широкого синего рукава — и глубоко вздохнула. Где уж там плакать, когда впереди такая страшная, неизвестная жизнь…
Ольга вышла за ворота, перебежала через улицу, пересекла двор на той стороне и снова вышла на улицу. Ее нигде не задержали, — во дворах не было гитлеровцев, они стояли только на перекрестках у противотанковых препятствий. Местные жители тоже не показывались во дворах, они попрятались по своим квартирам и плотно позапирали двери. Покоритель и покоренные еще не познакомились…
Через полчаса Ольга остановилась у дверей маминой квартиры — на третьем этаже огромного дома в тихой улочке, неподалеку от шумной Пушкинской улицы. В пролете стояла тьма, душная и тяжелая, напряженная и жуткая. Прежде чем постучать три раза, Ольга приникла ухом к двери и прислушалась. Три раза — это был условный семейный стук: так стучала Ольга пять лет назад, когда возвращалась домой. Ольга прислушалась, — в квартире было совсем тихо; но Ольга хорошо знала свой прежний дом и поняла, что в доме не спят, она почувствовала, что в передней, тут же, за дверью, кто-то стоит и тоже прислушивается.
Сердце у Ольги забилось, и она постучала едва слышно — снова три раза. Такой тихий стук нельзя было услышать.
На стук никто не откликнулся, но теперь Ольга была уже уверена, что ее услышали, что по ту сторону двери действительно стоят и прислушиваются и что это стоит — мама.
И Ольга опять постучала, тоже три раза — еще тише.
— Оля, это ты? — сразу услышала она за дверью тихий голос матери.
Так спрашивала мама пять лет назад, когда Ольга поздно возвращалась домой.
— Я, мама, — ответила Ольга.
Дверь растворилась, и в проеме Ольга угадала фигуру матери.
Ольга перешагнула порог и ощутила рядом, совсем близко присутствие матери. Она протянула руки и нашла маму. Она пошатнулась и упала матери на грудь.
Мать прижала Ольгу к себе — и они заплакали. Они заплакали так, как на свежей могиле плачут об умершем. Пусть не радость, а горе снова наконец соединило их, но они нашли друг друга — мать и дочь, и в их жизни был покойник — умерла жизнь, которой они жили.
— Я знала, что ты придешь теперь, Ольга, — сказала мать.
2
Ольга с матерью жили врозь пять лет. Но теперь, когда они сошлись, ни единым словом не обмолвились они о прошлом. И не потому, что мать и дочь стороной всегда разузнавали друг о друге, а потому, что причина их разлуки, до сих пор такая важная и серьезная, стала вдруг для них обеих совсем малозначащей по сравнению с той, которая вновь свела их. События, приведшие их друг к другу, были выше их, были превыше всего, они были самыми важными в личной и общественной жизни. Беда свела их, и впереди их ждала лишь страшная неизвестность. В такие минуты надо быть вместе.
— Я останусь у тебя совсем, мама, — сказала Ольга.
— Конечно, Оля.
Больше они об этом не говорили. Чужая воля соединила их, но под влиянием страшных событий, обусловивших это соединение, открылось их затаенное желание, которое они усилием воли подавляли в себе.
Ночь они провели без сна.
Но в огромном, миллионном городе не было, пожалуй, ни одного взрослого человека, который смог бы уснуть в эту ночь.
Ольга с матерью то сидели в передней на сундуках, прислушиваясь к звукам на лестнице, то лежали в комнате на диване, вслушиваясь в звуки, долетавшие с улицы, и пытаясь отгадать, что творится в городе. Но на лестнице царила мертвая тишина, а на улице, — за углом, на Пушкинской, — лишь порою с тяжелым грохотом проносились какие-то железные чудовища. Далеко, в южной части города, в заводском районе, рождая гулкий отзвук, раздавались изредка взрывы; и тогда пол ходил ходуном, сыпалась штукатурка с потолка и жалобно звенели стекла. Это, вероятно, взлетали на воздух какие-нибудь заминированные военные объекты.
На постели, посапывая и смеясь сквозь сон, спали дети: семилетняя Валя и пятилетний Владик. Это были дети отчима. Но это были и дети матери.
— Мы долго раздумывали, как нам быть, — говорила мать. — Василий настаивал, чтобы мы ехали все вместе. Я доказывала, что это безрассудство, что это равносильно самоубийству: дети больны, и я сама еле держусь на ногах. И ведь так не верилось, что может произойти подобная катастрофа. Не верилось, Оля, ни на одну минуту… Но пока мы сомневались и решали, катастрофа произошла. Фашисты прорвались к городу, и Василий вдруг получил приказ через сорок минут прибыть в эшелон. Это был последний эшелон: бригады Василия должны были взрывать за собой железнодорожный путь…
Ольга слушала рассказ матери и молчала. Матери не было нужды оправдывать своего мужа. Все должно было произойти именно так, только так.
Страшное бедствие обрушилось на Ольгу, на мать, на весь народ. Теперь существовало только это бедствие. Все остальное было нереальным и маловажным. Важным теперь будет только то, что придет с завтрашним днем. Но завтрашний день нельзя было представить и предугадать. От ужаса — ужаса неизвестности и неизбежности — холодело сердце Ольги. Что будет?
И Ольга жалась к матери — с нежностью и трепетом, как когда-то в детстве. И как в детстве, ей от этого становилось легче. Это было удивительное, наивное, но совершенно реальное ощущение: мама здесь, мама защитит. И на душе у Ольги становилось тихо и спокойно.
Они лежали на диване без сна, и перед глазами Ольги была только непроглядная темнота тщательно замаскированной комнаты. Ольга ничего не могла разглядеть, но она видела все, как было: овальный стол посредине, покрытый старинной, ажурной с бархатом скатертью, приземистый буфет в нише и чайный сервиз за стеклянными дверцами. На стенах картины: «Волчья облава» Самокиша и «На охоте» Перова. Стекло на картине «Волчья облава» разбила Ольга, когда ей было шесть лет, и отец поставил ее за это в угол за буфет. Ольга плакала и обещала, что больше не будет… Это был дом Ольги — здесь она родилась, здесь прошло ее детство, отсюда она с болью ушла. Это был ее дом всю жизнь, даже еще вчера, когда ее не было здесь.
Но вот она вернулась — и это уже не был ее дом. Это была просто мрачная пещера, и в этой пещере они с мамой были только вдвоем — одни во всем мире. И таких пещер — мрачных и нежилых — в городе было много тысяч, и в каждой жили люди — одни во всем мире. Что будет завтра? Какая теперь начнется жизнь? И начнется ли жизнь в родном городе, захваченном страшным, свирепым врагом?
— Тебе, Оля, не надо было оставаться, — говорила мать, — тебе, Оля, надо было уйти. Девушке твоих лет нельзя было не уйти. Мы ведь знаем, какие звери фашисты! Ну как ты могла остаться?