— Так не нужно разведывать, какие намерения Сипягиных? — весело промолвил он, — не нужно?
Соломин хотел удалиться.
— Василий Федотыч…
— Что прикажете?
— Скажите, пожалуйста, отчего вы, всегда такой молчаливый, так разговорчивы со мной? Вы не поверите, как это меня радует.
— Отчего? — Соломин взял обе ее маленькие, мягкие руки в свои большие, жесткие. — Отчего? Ну, да, должно быть, оттого, что я вас очень люблю. Прощайте.
Он вышел… Марианна постояла, поглядела ему вслед, подумала — и отправилась к Татьяне, которая еще не успела принести ей самовар и у которой она, правда, напилась чаю, но также мыла чумичкой горшки, и кур щипала, и даже расчесала какому-то мальчику его вихрястую голову.
К обеденному времени она вернулась на свою квартирку… Ей не пришлось долго дожидаться Нежданова.
Он возвратился усталый, запыленный — и так и упал на диван. Она тотчас подсела к нему.
— Ну что? Ну что? Рассказывай!
— Ты помнишь эти два стиха, — отвечал он ей слабым голосом:
Все это было бы смешно.Когда бы не было так грустно…
Помнишь?
— Конечно, помню.
— Ну вот эти самые стихи отлично применяются к моему первому выходу. Но нет! Решительно, смешного в нем было больше. Во-первых, я убедился, что ничего нет легче, как разыгрывать роль: никто и не думал подозревать меня. Только вот чего я не сообразил: надо сочинить наперед какую-нибудь историю… а то спрашивают: откуда? почему? — а у тебя ничего не готово. Впрочем, и это почти не нужно. Предложи только шкалик водки в кабаке — и ври что угодно.
— И ты… врал? — спросила Марианна.
— Врал… как умел. Во-вторых, все, решительно все люди, с которыми я разговаривал, — недовольны; и никому не хочется даже знать, как пособить этому недовольству! Но в пропаганде я оказался — швах; две брошюрки просто тайком оставил в горницах, одну засунул в телегу… Что из них выйдет — ты един, господи, веси! Четырем человекам предлагал брошюры. Один спросил: божественная ли это книга? — и не взял; другой сказал, что не знает грамоте, — и взял для детей, потому на обложке есть рисунок; третий сперва все мне поддакивал — «тэ-ак, тэ-ак…», потом вдруг выругал меня самым неожиданным образом и тоже не взял; четвертый, наконец, взял — и много благодарил меня; но, кажется, ни бельмеса не понял изо всего того, что я ему говорил. Кроме того, одна собака укусила мне ногу; одна баба с порога своей избы погрозилась мне ухватом, прибавив: «У! постылый! Шалопуты вы московские! Погибели на вас нетути!» Да еще один солдат бессрочный все мне вслед кричал: «Погоди, постой! мы тебя, брат, распатроним!» — А на мои же деньги напился!
— А еще что?
— Еще что? Я натер себе мозоль: один сапог ужасно велик. А теперь я голоден, и голова трещит от водки.
— Да разве ты много пил?
— Нет, немного — для примера; но был в пяти кабаках. Только я совсем этой мерзости — водки — не переношу. И как это наш народ ее пьет — непостижимо! Если нужно пить водку, чтобы опроститься — слуга покорный!
— И так-таки никто тебя не заподозрил?
— Никто. Один целовальник, толстый такой, бледный человек с белыми глазами, был единственный человек, взглянувший на меня подозрительно. Я слышал, как он говорил своей жене: «Ты наблюдай этого рыжего… косого. (А я и не знал до тех пор, что я кос.) Это жулик. Вишь ты, как пьет вальяжно!» — Что в подобном случае значит «вальяжно» — я не понял; но едва ли это похвала. Вроде гоголевского «моветона» — помнишь, в «Ревизоре». Разве то, что я старался потихоньку расплескивать водку под стол. Ох, трудно, трудно эстетику соприкасаться с действительной жизнью!
— В другой раз будет удачнее, — утешала Нежданова Марианна, — но я рада, что ты взглянул на первую свою попытку с юмористической точки зрения… Ведь, в сущности, ты не скучал?
— Нет, не скучал, даже забавлялся. Но я знаю наверное, что буду теперь обо всем этом думать — и мне будет гадко и грустно.
— Нет! нет! я не дам тебе думать — я буду рассказывать тебе, что я делала. Сейчас нам принесут обед; кстати, знай, что я отлично… вымыла горшок, в котором Татьяна нам сварила щи. И я буду тебе рассказывать… все, все, за каждым куском.
Так она и сделала. Нежданов слушал ее рассказы — и глядел, глядел на нее… так, что она несколько раз останавливалась, чтобы дать ему сказать, зачем он так на нее глядит… Но он молчал.
После обеда она предложила ему читать вслух из Шпильгагена. Но не успела она кончить первую страницу, как он стремительно встал — и, подойдя к ней, упал к ее ногам. Она приподнялась, он обхватил ее колени обеими руками и начал говорить страстные, бессвязные, отчаянные слова! «Он хотел умереть, он знал, что умрет скоро…» — Она не шевелилась, не сопротивлялась; спокойно покорялась его порывистому объятию, спокойно, даже ласково глядела на него сверху вниз. Она возложила обе руки на его голову, бившуюся в складках ее одежды. Но самое это спокойствие сильнее подействовало на него, чем если бы она его оттолкнула. Он встал, промолвил: «Прости меня Марианна, за сегодняшнее и вчерашнее: повтори мне, что ты готова ждать, пока я стану достойным твоей любви, — и прости меня».
— Я дала тебе слово… и не умею меняться.
— Ну, спасибо; прощай.
Нежданов вышел; Марианна заперлась в своей комнате.
XXX
Две недели спустя, на той же самой квартире, вот что писал Нежданов другу Силину, нагнувшись над своим трехножным столиком, на котором скупо и тускло горела сальная свеча. (Было уже далеко за полночь. На диване, на полу валялась второпях сброшенная загрязненная одежда; в стекла окон постукивал мелкий непрерывный дождь, и широкий теплый ветер пробегал большими вздохами по крыше.)
«Милый Владимир, пишу тебе, не выставляя адреса, и даже это письмо будет послано с нарочным до отдаленной почтовой станции, потому что мое пребывание здесь — тайна, и выдать ее — значит погубить не одного меня.
С тебя довольно будет знать, что я живу на большой фабрике, вдвоем с Марианной, вот уже две недели. Мы бежали от Сипягиных в тот самый день, когда я писал тебе, Нас здесь приютил один приятель; буду звать его Василием. Он здесь главное лицо — отличнейший человек. Пребывание наше в этой фабрике временное. Мы находимся здесь, пока наступит время действовать; хотя, если судить по тому, что произошло до сих пор, — время это едва ли когда наступит! Владимир, мне очень, очень тяжело. Прежде всего я должен тебе сказать, что хотя мы с Марианной бежали вместе, но мы до сих пор — как брат с сестрою. Она меня любит… и сказала мне, что будет моею, если… я почувствую себя вправе потребовать этого от нее.
Владимир, я этого права за собой не чувствую! Она верит мне, моей честности — я ее обманывать не стану. Я знаю, что никого не любил и не полюблю (это-то уж наверно!) больше, чем ее. Но все-таки! Как могу я присоединить навсегда ее судьбу к моей? Живое существо — к трупу? Ну, не к трупу — к существу полумертвому? Где же будет совесть? Ты скажешь: была бы сильная страсть — совесть замолчала бы. В том-то и дело, что я труп; честный, благонамеренный труп, коли хочешь. Пожалуйста, не кричи, что я всегда преувеличиваю… Все, что я тебе говорю, — правда! правда! Марианна — натура очень сдержанная — и теперь вся поглощена своей деятельностью, в которую верит… А я!
Ну — бросим любовь, и личное счастье, и все такое. Вот уже две недели, как я хожу «в народ» — и, ей-же-ей, ничего глупей и представить себе нельзя. Конечно, вина тут моя, а не самого дела. Положим, я не славянофил; я не из тех, которые лечатся народом, соприкосновением с ним: я не прикладываю его к своей больной утробе, как фланелевый набрюшник… я хочу сам действовать на него, — но как?? Как это совершить? Оказывается, что когда я с народом, я все только приникаю да прислушиваюсь, а коли придется самому что сказать — из рук вон! Сам чувствую, что не гожусь. Точно скверный актер в чужой роли. Тут и добросовестность некстати, и скептицизм, и даже какой-то мизерный, на самого себя обращенный юмор… Гроша медного все это не стоит! Даже гадко вспоминать; гадко глядеть на эту ветошь, которую я таскаю, — на этот маскарад, как выражается Василий! Уверяют, что нужно сперва выучиться языку народа, узнать его обычаи и нравы… Вздор! вздор! вздор! Нужно верить в то, что говоришь, — а говори, как хочешь! Мне раз пришлось слышать нечто вроде проповеди одного раскольничьего пророка. Черт знает, что он молол, какая это была смесь церковного языка, книжного, простонародного — да еще не русского, а белорусского какого-то… «Цобе» вместо «тебе»; «исть» вместо «есть»; «ы» вместо «и» — и ведь все одно и то же долбил, как тетерев какой! «Накатыл дух… накатыл дух. эх Зато глаза горят, голос глухой и твердый, кулаки сжаты — и весь он как железный! Слушатели не понимают — а благоговеют! И идут за ним. А я начну говорить, точно виноватый, все прощения прошу. Хоть в раскольники бы пошел, право; мудрость их невелика… да где веры-то взять, веры!! Вон Марианна верит. С утра работает, возится с Татьяной — тут есть одна такая баба, добрая и неглупая; кстати, она про нас говорит, что мы опроститься желаем, и зовет нас опростелыми; так вот с этой-то бабой Марианна возится, минуты не посидит — настоящий муравей! Радуется, что руки покраснели да заскорузли, и ждет, что вот-вот и она сейчас, коли нужно, на плаху!