Да что на плаху! Она даже башмаки с себя пробовала снять; ходила куда-то босая и вернулась босая. Слышу — потом — ноги себе долго мыла; виж, наступает на них с осторожностью, потому с непривычки — больно; а лицом вся радостная и светлая, словно клад нашла, словно солнце ее озарило. Да, Марианна молодец! А я как стану с ней говорить о моих чувствах — так, во-первых, мне как-то стыдно станет, точно я на чужое руку заношу; а во-вторых, этот взгляд… о, этот ужасный, преданный, непротивящийся взгляд… «Возьми, мол, — меня… но помни!.. Да и к чему все это? Разве нет лучшего, высшего на земле?» То есть другими словами: надевай вонючий кафтан, иди в народ… И вот я иду в этот народ…
О, как я проклинаю тогда эту нервность, чуткость, впечатлительность, брезгливость, все это наследие моего аристократического отца! Какое право имел он втолкнуть меня в жизнь, снабдив меня органами, которые несвойственны среде, — в которой я должен вращаться? Создал птицу — да и пихнул ее в воду? Эстетика — да в грязь! демократа, народолюбца, в котором один запах этой поганой водки — «зелена вина» — возбуждает тошноту, чуть не рвоту!..
Вот до чего я договорился: стал бранить моего отца! И демократом сделался я сам: тут он ни при чем. Да, Владимир, худо мне. Стали посещать меня какие-то серые, скверные мысли! Так неужто же, спросищь ты меня, я даже в течение этих двух недель не наткнулся на какое-нибудь отрадное явление, на какого-нибудь хорошего, живого, хоть и темного человека? — Как тебе сказать! Встречал я нечто подобное… Один даже очень хороший попался — славный, бойкий малый. Да как я ни вертелся — не нужен я ему с моими брошюрами — и все тут! У здешнего фабричного Павла (он правая рука Василия, преумный и прехитрый, будущая «голова»… я тебе, кажется, о нем писал) — у него есть приятель из мужиков, Елизаром его зовут… тоже светлый ум и душа свободная, безо всяких пут; но как только он со мною — точно стена между нами! так и смотрит «нетом»! А то еще вот на какого я наскочил… впрочем, этот был из сердитых. «Уж ты, говорит, барин, не размазывай, а прямо скажи: отдашь ли ты всю свою землю как есть, аль нет?» — «Что ты, — отвечаю я ему, — какой я барин!» (И еще, помнится, прибавил: Христос с тобою!) — «А коли ты из простых, говорит, так какой в тебе толк? И оставь ты меня, сделай милость!»
И вот еще что. Я заметил: коли кто уж очень охотно тебя слушает и книжки сейчас берет — знай: этот из плохоньких, ветерком подбит. Или на какого краснобая наткнешься — из образованных, который только и знает, что одно облюбленное слово твердит. Один, например, просто замучил меня: все у него «прызводство!» Что ему ни говори, а он: «Такое, значит, прызводство!» А! черт тебя побери! Еще одно замечание… Помнишь, была когда-то — давно тому назад — речь о «лишних» людях, о Гамлетах? Представь: такие «лишние» люди попадаются теперь между крестьянами! Конечно, с особым оттенком… притом они большей частью чахоточного сложения. Интересные субъекты — и идут к нам охотно; но, собственно, для дела — непригодные; так же, как и прежние Гамлеты. Ну что тут будешь делать? Типографию завести секретную? Да ведь книжек и без того уже довольно. И таких, что говорят: «Перекрестись да возьми топор», и таких, что говорят: «Возьми топор просто». Повести из народного быта с начинкой сочинять? Не напечатают, пожалуй. Или уж точно взять топор?.. А на кого идти, с кем, зачем? Чтобы казенный солдат тебя убубухал из казенного ружья? Да ведь это какое-то сложное самоубийство! Уж лучше же я сам с собой покончу. По крайней мере, буду знать, когда и как, и сам выберу, в какое место выпалить.
Право, мне кажется, что если бы где-нибудь теперь происходила народная война — я бы отправился туда не для того, чтобы освобождать кого бы то ни было (освобождать других, когда свои несвободны!!), но чтобы покончить с собою…
Наш приятель Василий, тот, что здесь нас приютил, счастливый человек: он из нашего лагеря, да спокойный какой-то. Ему не к спеху. Другого я бы выбранил… а его не могу. И оказывается, что вся суть не в убеждениях — а в характере. У Василия характер такой, что иголки не подпустишь. Ну, вот он и прав. Он много с нами сидит, с Марианной. И вот что удивительно. Я ее люблю, и она меня любит (я вижу, как ты улыбаешься при этой фразе — но, ей-богу же, это так!); а говорить мне с нею почти не о чем. А с ним она и спорит, и толкует, и слушает его. Не ревную я ее к нему; он же собирается ее куда-то поместить — по крайней мере, она его об этом просит; только горько мне, глядя на них. И ведь представь: заикнись я словом о женитьбе — она бы сейчас согласилась, и поп Зосима выступил бы на сцену — «Исайя, ликуй!» — и все как следует. Только от этого мне бы не было легче — и ничего бы не изменилось… Куда ни кинь — все клин! Окургузила меня жизнь, мой Владимир, как, помнишь, говаривал наш знакомый пьянчужка-портной, жалуясь на свою жену.
Впрочем, я чувствую, что это долго не продлится. Чувствую я, что готовится что-то…
Не сам ли я требовал и доказывал, что надо «приступить»? Ну, вот мы и приступим.
Я не помню: писал ли я тебе о другом моем знакомом, черномазом — родственнике Сипягиных? Тот может, пожалуй, заварить такую кашу, что и не расхлебаешь. Совсем уже хотел кончить это письмо — да что! Ведь я все нет-нет — да настрочу стихи. Марианне я их не читаю — она их не очень жалует — а ты… иногда и похвалишь; а главное, никому не разболтаешь. Поражен я был одним всеобщим явлением на Руси… А впрочем, вот они, эти стихи.
Сон
Давненько не бывал я в стороне родной…Но не нашел я в ней заметной перемены.Все тот же мертвенный, бессмысленный застой— Строения без крыш, разрушенные стены,И та же грязь, и вонь, и бедность и тоска!И тот же рабский взгляд, то дерзкий, то унылый…Народ наш вольным стал; и вольная рукаВисит по-прежнему какой-то плеткой хилой.Все, все по-прежнему… И только лишь в одномЕвропу, Азию, весь свет мы перегнали…Нет! Никогда еще таким ужасным сномМои любезные соотчичи не спали!Все спит кругом: везде, в деревнях, в городах,В телегах, на санях, днем, ночью, сидя, стоя…Купец, чиновник спит; спит сторож на часах,— Под снежным холодом и на припеке зноя!— И подсудимый спит, и дрыхнет судия;Мертво спят мужики: жнут, пашут — спят; молотят —Спят тоже; спит отец, спит мать, спит вся семья…Все спят! Спит тот, кто бьет, и тот, кого колотят!Один царев кабак — тот не смыкает глаз;И, штоф с очищенной всей пятерней сжимая,Лбом в полюс упершись, а пятками в Кавказ,Спит непробудным сном отчизна, Русь святая!
Пожалуйста, извини меня; я не хотел послать тебе такое грустное письмо, не насмешив тебя хоть под конец (ты, наверное, заметишь несколько натянутых рифм: «молотят — колотят…», да мало ли чего). Когда я напишу тебе следующее письмо? И напишу ли? Что бы со мной ни было, я уверен, ты не забудешь твоего верного друга А. И.
P. S. Да, наш народ спит… Но, мне сдается, если что его разбудит — это будет не то, что мы думаем».
Дописав последнюю строку, Нежданов бросил перо и, сказав самому себе: «Ну — теперь постарайся заснуть и забыть всю эту чушь, стихотвор!» — лег на постель… но сон долго бежал его глаз.
На другое утро Марианна разбудила его, проходя через его комнату к Татьяне; но он только что успел одеться, как она уже вернулась снова. Ее лицо выражало радость и тревогу: она казалась взволнованной.
— Знаешь что, Алеша: говорят, в Т… м уезде — близко отсюда — уже началось!
— Как? Что началось? Кто это говорит?
— Павел. Говорят, крестьяне поднимаются — не хотят платить податей, собираются толпами.
— Ты сама это слышала?
— Мне Татьяна сказывала. Да вот и сам Павел. Спроси у него.
Павел вошел и подтвердил сказанное Марианной.
— В Т… м уезде беспокойно, это верно! — промолвил он, потряхивая бородкой и прищуривая свои блестящие черные глаза. — Сергея Михайловича, должно полагать, работа. Вот уже пятый день, как их нету дома.
Нежданов взялся за шапку.
— Куда ты? — спросила Марианна.
— Да… туда, — отвечал он, не поднимая глаз и сдвинув брови. — В Т. ий уезд.
— Так и я с тобой. Ведь ты меня возьмешь? Дай мне только большой платок надеть.
— Это не женское дело, — сумрачно промолвил Нежданов, по-прежнему глядя вниз, точно озлобленный.
— Нет… нет! Ты хорошо делаешь, что идешь, а то Маркелов счел бы тебя за труса… И я иду с тобой.
— Я не трус, — так же сумрачно промолвил Нежданов.
— Я хотела сказать, что он нас обоих за трусов бы принял. Я иду с тобой.
Марианна отправилась за платком в свою комнату, а Павел произнес исподтишка и как бы втягивая в себя воздух: «Эге-ге!» — и немедленно исчез. Он побежал предупредить Соломина.
Марианна еще не появилась, как уже Соломин вошел в комнату Нежданова. Он стоял лицом к окну, опершись лбом о руку, а рукой о стекло. Соломин тронул его за плечо. Он быстро обернулся. Взъерошенный, немытый, Нежданов имел вид дикий и странный. Впрочем, и Соломин изменился в последнее время. Он пожелтел, лицо его вытянулось, верхние зубы обнажились слегка… Он тоже казался встревоженным, насколько могла тревожиться его «уравновешенная» душа.