Последнюю ночь перед въездом в столицу хивинского хана Муравьев провел в какой-то бедной деревушке. Утром он хотел выехать рано, но один из туркменских старшин пригласил его на завтрак, и отказаться было бы весьма неполитично. Обстоятельство это, заставившее его промедлить часа два, оказалось весьма важным в этой деспотической стране: только что наши путники выехали из деревни, как с ними встретился конный чапар и просил от имени хана остановиться, чтобы подождать двух чиновников, посланных к нему навстречу. Те, действительно, скоро приехали и объявили Муравьеву ханское приказание – ехать в деревню Иль-Гельды и там ожидать. “Таким образом,– говорит Муравьев,– не случись нашего завтрака, обстоятельства могли принять совершенно другой оборот. Я в тот же день был бы в Хиве, и хан, удивленный моим внезапным прибытием, может быть, принял бы меня хорошо; а с другой стороны, могло быть и то, что народ растерзал бы меня до въезда в город по повелению того же хана, до которого бы вдруг дошли слухи, что русские пришли в Хиву для отмщения за кровь Бековича. Такие слухи в Хиве распространить легко, и владелец, никогда ничего не видевший, кроме своего маленького ханства и степей, его окружающих, мог легко этому поверить”.
В деревне Иль-Гельды была небольшая крепость, принадлежавшая Хаджат-Мегрему, одному из ханских любимцев. Въезд в нее был только один, через большие ворота, запиравшиеся огромным висячим замком. Муравьев понял, что он арестован. Действительно, Магмет-Рахим под разными предлогами день ото дня откладывал прием, а между тем обращение с Муравьевым становилось с каждым днем грубее, пища отпускалась умереннее, а чай перестали давать ему и вовсе. Так прошло двенадцать пней. По слухам, хану было доложено, что Муравьев во время пути вел какие-то записки, и явилось сомнение, не лазутчик ли он. Хан приказал Хаджат-Мегрему еще более стеснить свободу заключенных и учредить за ними строгий надзор, а сам находился в большой нерешительности. Наконец он собрал совет.
– Туркмены, проводившие сюда Муравьева,– сказал хан собранию,– не должны были допустить его до моих владений; они должны были убить его и представить мне только письма и подарки, которые он вез. Но так как он уже здесь, то делать нечего, и я желаю знать, что посоветует мне кази.
– Этого нечестивого,– ответил кази,– следует вывести в поле и зарыть живым.
– Кази,– сказал хан,– я предполагал у тебя больше ума, чем у себя самого, но теперь вижу, что у тебя его совсем нет. Если я его убью, то на будущий же год Белый Царь придет и полонит всех жен моего гарема. Лучше будет принять посла и отправить его обратно, а между тем пускай он посидит; нужно разведать, за каким он делом приехал сюда. А ты уйди вон!
Голоса в совете разделились: одни полагали, что Муравьев приехал, чтобы выручить русских невольников; другие – требовать удовлетворения за сожжение двух русских судов в Балаканском заливе, случившееся лет десять назад; иные же упорно стояли на том, что он приехал требовать возмездия за кровь князя Бековича. Говорили также, что к берегам Туркмении пришел русский флот, что там заложена большая крепость и что Муравьев, узнав дорогу, на будущий год непременно приведет в Хиву русское войско. И несмотря на изгнание кази, все разнородные мнения сводились к одному знаменателю: посла надо казнить, а на худой конец, тайно убить или взять в невольники.
Слухи об этом мнении совета и о тайных намерениях хана, доходя до Муравьева, не могли не тревожить его. С первого шага в Хиву он был уже пленником. Врожденная свирепость хана и без совета приближенных уже побуждала его умертвить иноплеменника, и только страх перед Белым Царем еще удерживал его. Проведав о худом обороте дела, туркмены, сопровождавшие Муравьева в пути, стали опасаться, чтобы и им не пришлось пострадать из-за него, и перестали оказывать ему уважение. Даже лучший из них, Сеид, и тот своим изменившимся поведением доставил много скорбных минут Муравьеву. Поневоле приходилось ему более и более убеждаться, что мрачные предчувствия, тревожившие его перед поездкой, должны сбыться.
“Я не знал,– говорит Муравьев,– на что мне решиться; мне предстояли неминуемо или томительная неволя, или позорная и мучительная казнь; я помышлял о побеге и лучше желал, чтобы меня настигли в степи, где я мог умереть на свободе с оружием в руках, а не на плахе под ножом хивинского палача. Однако же мысль о неисполнении своей обязанности, когда еще могла быть на это сомнительная и малая надежда, меня останавливала. Я решился остаться, привел в порядок свое орудие и приготовился к защите, если бы на меня внезапно напали. К счастью, со мною была книга Попа – перевод “Илиады”; я всякое утро выходил в сад и занимался чтением, которое меня развлекало”.
Размышляя о своем бедственном положении, Муравьев думал, что если его не лишат жизни, то конечно обратят в невольника; и мысль эта даже улыбалась ему, в сравнении с тем одиночным заключением, в котором он томился. “Будучи в неволе,– говорит Муравьев,– я утешался бы тем, что буду иметь возможность по крайней мере видеть моих соотечественников; я имел в виду при первом удобном случае взбунтовать их противу хивинцев и избавить от тяжелого рабства”.
Между тем быстро приблизилась зима. Лист уже падал, утренники становились свежее. Сорок восемь дней прожил Муравьев между страхом смерти и надеждой. Но вот семнадцатого ноября хан, долго колебавшийся, решился, наконец, принять посланника. В Иль-Гельды поскакал гонец, и Муравьев в тот же день выехал из крепости. “Очутившись в поле,– говорит он в записках,– я почти не верил, что освобожден от жестокого заточения, в котором ежеминутно ожидал себе смерти”. Но вот и Хива. Высокая каменная стена окружала город, над которым возвышался огромный купол мечети бирюзового цвета с золотым шаром наверху; пошли древние могилы, арыки с прекрасными каменными перекидными мостами и, наконец, громадные сады. Многочисленная толпа любопытных встретила посланника при въезде в город и сопровождала его до самого дома, принадлежащего первому ханскому визирю. Так как обыкновенно хан Магмед-Рахим спал в течение дня, а занимался делами ночью, то письма и подарки отправлены были к нему еще с вечера. В числе подарков видное место занимали девять хрустальных стаканов – именно девять, потому что число это считается хивинцами счастливым,– и огромный поднос, на котором стояли две головы сахара и лежали десять фунтов свинца, такое же количество пороха и десять кремней. Число десять, нужно сказать, у хивинцев одно из самых несчастных. Оригинальный подарок этот хивинцы сами растолковали себе следующим образом: две головы сахара обозначают предложение мира и сладкой дружбы; порох, свинец и кремни – войну, если они не согласятся на дружбу.
На следующий день, перед вечером, верховный визирь вошел к Муравьеву и торжественно объявил ему, что хан желает видеть посланника. Муравьев оделся в полный мундир, к которому пришил из предосторожности вместо черного красный воротник, опасаясь, чтобы кто-нибудь из русских, находившихся в Хиве, не узнал по мундиру офицера генерального штаба и не растолковал бы хану, что специальность этого рода службы заключается именно в снятии планов, в описании дорог и в обозрении страны в военном отношении. Во время пути Муравьев потерял свой головной убор и потому заменил его теперь высокой персидской шапкой; оружие у него отобрали.
Пройдя несколько дворов, в предшествии юз-баши и приставов, Муравьев остановился наконец перед кибиткой, в глубине которой увидел колоссальную, поражающую своей громадностью фигуру хана в красном халате, сшитом уже из сукна, привезенного ему Муравьевым в подарок; небольшая серебряная петлица застегивалась на груди; на голове была чалма с белой как снег повязкой. Он сидел неподвижно на дорогом хорассанском ковре, имея по сторонам себя двух важнейших хивинских сановников. Хан, по словам Муравьева, был в сажень ростом, очень широкоплеч и так массивен, что ни одна лошадь не могла возить его два часа кряду; лицо его, опущенное короткой светло-русой бородой, вовсе не имело на себе отпечатка известной всем его свирепости; он говорил величественно, громким, но приятным голосом.
Остановившись против него, Муравьев поклонился, не снимая шапки, и, соблюдая этикет, ожидал молча, что скажет хан. После минутного молчания один из ханских приближенных произнес молитву: “Да сохранит Бог владение сие для пользы и славы владельца”. Тогда хан, погладив себя по бороде, приветствовал Муравьева:
– Добро пожаловать, посланник! Зачем приехал и какую имеешь просьбу?
– Главнокомандующий наш,– ответил Муравьев,– желает войти в тесные сношения с вами и хочет утвердить торговлю на пользу обеих держав.
Затем он изложил подробно причины этого посольства. Но несмотря на все красноречие, ему не удалось убедить Магмет-Рахима в выгодах, которые произойдут от перемены торгового пути. Хан отвечал на все решительным отказом и в заключение сказал: