Они и не замедлили явиться, когда в августе 1944 г. «Николай Гоголь» (от прежнего названия Набокову пришлось отказаться) вышел из печати. Первым пышную критическую розу Набокову преподнес Эдмунд Уилсон <см.>, все еще продолжавший играть роль набоковского ангела-хранителя. В целом Уилсон был самого высокого мнения о книге, однако у его критической розы все же нашлось несколько колючих шипов: едва ли самолюбивого автора порадовали уилсоновские замечания относительно его «ужасных каламбуров» и «грамматической небрежности».
Зато рецензия Марджери Фарбер была выдержана в розово-комплиментарных тонах и не была омрачена никакими серьезными замечаниями: «Владимир Набоков не только выдающийся двуязычный поэт и романист, владеющий английским языком столь же безупречно, как и родным русским, — он еще и верный гоголевский поклонник (как бы Набоков ни отпирался, в его новом романе „Истинная жизнь Себастьяна Найта“ слишком много доказательств этого). Он способен представить нам своего великого соотечественника так, как не может никто из англоязычных критиков, и таким способом, который доступен далеко не каждому автору, пишущему на родном языке. Его текстовой разбор „Мертвых душ“, „Ревизора“ и „Шинели“ изумительно точен, а прочувствованный анализ стиля никогда не отделяет язык от основного авторского замысла, что является ценным вкладом в золотой фонд литературной критики» (Farber M. Nikolai Gogol: The Man and His Nightmares // NYTBR. 1944. 5 November. P. 29).
«Николай Гоголь» не остался незамеченным и в эмигрантской литературной среде, о чем свидетельствует вдумчивая рецензия Г. Федотова <см.>. Несмотря на свое уважение к автору книги, Федотов не побоялся оспорить его гиперэстетскую трактовку гоголевского творчества и пришел к вполне обоснованному выводу: «Попытка Набокова отрицать, наравне с реализмом, человечески нравственное содержание Гоголя обессмысливает и его искусство, и его судьбу».
Но больше всего критических замечаний содержалось в колючей рецензии Филипа Рава, редактора леворадикального журнала «Патизэн ревью». Социально ангажированного критика явно не устраивала набоковская интерпретация гоголевского творчества: «„Николай Гоголь“ Владимира Набокова — исследование неадекватное великому писателю. Прекрасно разбираясь в гротескном начале творчества Гоголя и во всем том, что связывает его с поэзией иррационального, духом абсурда и мистификации, Набоков абсолютно слеп по отношению к социально-историческому и, особенно, национальному фону гоголевской тематики. Демонстрируя дурного сорта софизмы и еще более никудышную логику, он отбрасывает как раз те аспекты гоголевского творчества, которые вписывают его в русский контекст.
В Набокове чувствуется что-то вроде панического страха перед всякого рода литературной терминологией, которая при использовании не принимает изящно-литературной формы, — страха, следствием которого является строго односторонний подход эстета-модерниста, воспринимающего литературный акт только в качестве феномена „языка, а не идей“. (Формула эффектная, но едва ли оригинальная — запоздалый отголосок теорий, выдвинутых русскими формалистами (Шкловский, Жирмунский и др.), теорий, давным-давно показавших свою несостоятельность.) Более того, утверждая, что „гоголевские герои по воле случая оказались русскими помещиками и чиновниками, их воображаемая среда и социальные условия не имеют никакого значения“, Набоков доходит в своем формализме до полного абсурда. Столь же горяч он и в отрицании того, что Гоголь может быть каким-либо образом охарактеризован как реалист. Разумеется, Гоголь не задавался целью описывать свое социальное окружение, однако суть заключается в том, что его субъективный метод гиперболизации, карикатуры и фарса привел к созданию образов ленивых, омерзительно самодовольных ничтожеств, достаточно полно выражающих подлинную сущность феодально-бюрократической России» (Rahv F. Strictly One-Sided // Nation. 1944 Vol. 159. № 22 (November 25). P. 658). Выплеснув эти упреки, а также посетовав на то, что Набоков не обратил совершенно никакого внимания на народность гоголевского творчества, придирчивый критик в конце концов смягчился и в завершение своей рецензии милостиво решил, что «это неадекватное исследование может быть рекомендовано читателю, поскольку здесь тщательным образом изучается стилистическое великолепие Гоголя и его формальные приемы» (Ibid).
Несмотря на сравнительную немногочисленность откликов (впрочем, едва ли сам Набоков ожидал, что его книга станет бестселлером и вызовет шквал восторженных отзывов), «Николай Гоголь» значительно укрепил позиции Набокова и способствовал его признанию — не только среди американской литературной элиты, но и в академических кругах (что косвенным образом содействовало его успешной преподавательской карьере). Много лет спустя, в «Заметках переводчика» (1957), Набоков с небрежным кокетством отозвался о своей первой литературоведческой работе как о «довольно поверхностной <…> книжке, о которой так справедливо выразился в классе старый приятель мой, профессор П.: „Ит из э фанни бук — перхапс э литтел ту фанни“. Писал я ее, помнится, в горах Юты, в лыжной гостинице на высоте девяти тысячи футов, где единственными моими пособиями были толстый, распадающийся том сочинений Гоголя да монтаж Вересаева, да сугубо гоголевский бывший мэр соседней вымершей рудокопной деревни, да месиво пестрых сведений, набранных мной Бог весть откуда во дни моей всеядной юности»[97].
Эдмунд Уилсон{84}
Рец.: Nicolai Gogol. Norfolk, Conn.: New Directions, 1944
Если вы читали книгу Вогюэ{85} «Русский роман», то знаете, что Николай Гоголь был зачинателем русского реализма; если читали о нем эссе Мериме, то можете сказать, что он был первейшим из сатириков, который если бы писал на более распространенном в мире языке, то «приобрел бы репутацию, приравнивающую его к лучшим английским юмористам»; и эти два мнения остаются главными элементами нашего западного понимания Гоголя, особенно если мы его не читали. Когда же мы прочитаем его, то, вероятно, придем в замешательство, ибо увидим, как далеко ушли от того, что обычно считается русским реализмом, ярким образцом которого являются произведения Толстого. Герои Гоголя — это социальные типы, но они также мифические монстры; им соответствует пошло-плебейский фон, что явилось совершенно новым в русской литературе того времени, но низменные детали эффектно подчеркнуты, делая совершенно невозможной любую иллюзию, будто мы наблюдаем жизнь обыкновенных людей. Герои и среда, в которой они действуют, посредством удивительного гомерического разрастания, беспрерывно порождающего гигантские сравнения, вовлекающего в себя героев и сцены их жизни, — все это придает вещи в целом странное иное измерение. И, смеясь над «Ревизором», мы можем вдруг обнаружить, что выдумки Гоголя внушают нам не веселье, а ужас, нечто скорее трагичное, чем сатирическое. Там же мы найдем большие, пронизанные лиризмом фрагменты прозы, которые, вероятно, превосходят все написанное в этом роде в девятнадцатом столетии.
Поэтому правда в том, что Гоголь, назвавший свои «Мертвые души» поэмой, прежде всего поэт, и это помещает его несколько обособленно от других известнейших русских писателей, хотя у него и есть нечто общее с Достоевским. Герои Гоголя, его гротесковые детали — это символы душевных состояний; его намерения и настроения сложны. Творя во времена Мелвилла и По, он много ближе к ним, нежели к позднейшим реалистам. Да, он писал гораздо более масштабно, чем По, и как художник реализовал себя полнее Мелвилла, но петербургские мелкие чиновники рассказов Гоголя неизъяснимым образом принадлежат тому же миру, что и отвратительные вирджинские джентльмены По, а роман «Мертвые души» — вопреки явным различиям сюжетов — больше всего напоминает «Моби Дика», в котором погоня Ахава за белым китом не более чем обычная рыболовецкая экспедиция, как и путешествие по России Чичикова, скупающего списки мертвых крепостных, просто путешествие мошенника.
И этот замечательный акцент Владимир Набоков поставил в своей новой книге «Николай Гоголь», ставшей одной из лучших в занимательной серии «Творцы новой литературы», выпускаемой издательством «Нью Дайрекшнз». Будучи сам поэтом сложной образности и романистом не реалистического толка, Набоков написал такого рода книгу, какую только и мог написать один художник о другом, и его эссе заняло свое законное место в весьма негустом ряду первоклассных исследований русской литературы на английском языке. Набоковского «Гоголя» должны теперь прочитать все, кто имеет хоть сколько-нибудь серьезный интерес к русской культуре. Автор не просто по-новому осветил традиционный портрет Гоголя, выявив его реальный гений так, как никто из других англоязычных авторов не сумел, он еще передал читателю весьма точное ощущение гоголевского стиля — ту особенность его мастерства, которую не способно было передать большинство английских переводов. Гоголь придавал особое значение языку и в этом в какой-то степени был сродни Джойсу. Все главные герои «Мертвых душ» по сути своей собиратели, да и сам Гоголь — собиратель слов. Он любил жаргоны определенных профессий и определенных социальных групп; любил использовать неожиданные глаголы; изобретал собственные слова; и он тщательно обрабатывал и правил некоторые фрагменты, доводя их до степени такой же спутанности и насыщенности скрытыми значениями, какой обладают садовые дебри имения выжившего из ума помещика Плюшкина или, подчиняя их ритму и сдерживаемым до поры силам, подобным тем, что обратили в бегство Чичикова, отъехавшего в своей коляске, которая понесла его по окрестностям провинциального городка и вынесла наконец в степь, где «вороны как мухи и горизонт без конца» и где кульминация являет образ России, летящей сквозь мир как тройка, пока другие народы смотрят на нее в изумлении. Г-н Набоков описал нечто, показывающее устройство этого стиля, и перевел на английский несколько известных отрывков, пытаясь передать их как можно более точно, дабы читатель получил некоторое представление о том, почему россияне с восторгом подчас читают подобные отрывки наизусть. (Кстати, г-н Набоков в своей работе отмечает, что наконец появился хороший перевод «Мертвых душ», тот, что исполнен Б.Д. Герни и издан «Читательским Клубом».)