Осиротевший Дмитрий лежал в госпитале с простреленной ногой — вражеская пуля раздробила колено, и военный доктор прямо обещал ему хромоту по гроб жизни. Что означает для гусара, который с детских лет рос в седле, навсегда распрощаться с военной службой? Мучения душевного свойства усугублялись непрерывной болью в искалеченной ноге, и все это вкупе заставляло веселого некогда юношу непрерывно сквернословить и огрызаться. Он стал бичом Божьим для лазарета, рядом с его постелью валялись осколки разбитых склянок и стояла вонь от пролитых лекарств. Рана заживала плохо, во время бессонных ночей гусар изгрыз концы своих роскошных усов, а тут еще пришло известие из деревни о кончине любимого родителя и о странном завещании, которое тот оставил. Дмитрий наследовал родовое гнездо, но уже без деревни, без леса и без крестьян… Наивысшим оскорблением было то, что дом его покойной матери в Костроме отписан гулящей девке Глашке, и та, разумеется, не замедлила в нем поселиться! К тому же пенсия, назначенная отцом, оказалась унизительно мала против прежнего оброка, который тот получал с крестьян ежегодно. Мужиков в Савельевке всего триста с небольшим душ, и земля костромская не плодородна, кроме лука, репы да кормов для скота на ней ничего не растет. Однако среди савельевцев бедняков отродясь не водилось, потому что все они занимались промыслами, и самой прибыльной среди этих статей являлась охота на пушного зверя. Отцовский лес славился соболями да куницами, которые там не переводились, не говоря уже о дешевой дряни вроде белок и зайцев. С одного только Фомы Ершова, грамотного оборотистого мужика, торговавшего в Архангельске напрямую с Англией и Голландией, отец имел оброка двадцать тысяч в год! И вот все рухнуло в одночасье, погибло, пало жертвой старческого сладострастья и слюнявой «любви к ближнему»…
«Не стоит жить!» — категорично решил гусар, сообразив все невыгоды своего нового положения. В тот же вечер Дмитрий напился и, достав из-под подушки припрятанный пистолет, принялся палить из него почем зря, напугав до смерти докторов и санитаров. Широкая гусарская душа требовала удовлетворения, и в пьяном чаду ему казалось, что он дерется с кем-то на дуэли — то ли с призраком отца, то ли с наглым Фомой Ершовым, являвшимся ему в видении бритым и наряженным на английский манер.
Итак, молодой офицер Дмитрий Савельев, двадцати четырех лет от роду, прибыл в родовое гнездо весной двенадцатого года начисто разоренным, да к тому же хромым. Крестьяне встретили его хлебосольно и обещали, что при них он бедствовать не будет. Мужики сверх назначенного пенсиона добровольно набили барский погреб отборными съестными припасами. Кто муки привез, кто вяленого мяса, а Фома Ершов порадовал соленой архангельской рыбой. Однако эти дары освобожденных рабов лишь обозлили гусара, оскорбленного мизерностью пенсиона, означенного в родительском завещании. Двенадцать тысяч в год — тьфу, не деньги! Но просить «вольных хлебопашцев» о повышении выплат было для него в высшей степени унизительно. Дмитрий Антонович встретил своих старых детских приятелей, именно соседского помещичьего сынка Василия Погорельского, или попросту Ваську, а также местного священника отца Георгия, которого по старой памяти звал Севкой Гнедым из-за его рыжей шевелюры и лошадиной физиономии. Обрадовавшись обществу, гусар пустился в такой беспросветный кутеж, что в два месяца истратил весь свой годовой пенсион. Оргии обычно происходили в Костроме, в бывшем доме его матери, который нынче принадлежал девке Глашке. Раз, напившись, Дмитрий поехал к ней с целью отхлестать за свои обиды по румяным щекам и гладкой спине, но, быстро очарованный льстивыми речами умной девки, «простил» бывшую фаворитку отца и малодушно с ней сошелся. Это «сделалось само», как многое делается в жизни людей порывистых, бесшабашных и чисто по-русски безвольных. Такие люди равно готовы на подвиг и на подлость, они первыми идут в атаку, спасают ребенка из горящего дома и так же, не задумавшись, пишут подложный вексель и одним ударом карты проигрывают отцовское наследство. Их сумасшедшие поступки вызывают у рассудительных наблюдателей испуг и недоумение, в обществе их явно сторонятся, зато народ любит таких героев «за простоту», а женщины… Кто знает, за что любят таких удальцов женщины, известно лишь, что любят они их беззаветно. К этому широко распространенному типу принадлежал и наш гусар, попавший в сети коварной уездной Цирцеи. «Эх, Глафира Парамоновна, — выговаривал он в сильном подпитии, под грустное, задушевное пение цыган, уронив голову к ней на колени, — зачем ты, ведьма, моего батюшку на старости лет соблазнила? Ведь он в деды тебе годился!» — «Да разве годы любви помеха?» — хохотала Глашка, любовно теребя кудрявые, давно не стриженые волосы своего пленника. «Вот и я с тобой согрешил, — каялся бывший гусар. В его глазах стояли слезы, длинные ресницы слегка подрагивали, пунцовый чувственный рот кривила усмешка. — Тебя бы выдрать на конюшне, чтоб забыла, как задом вертеть, а я живу с тобой… Да и то, было бы корыто, а свиньи найдутся!» — внезапно завершил он свою сентенцию и, закрыв глаза, издал душераздирающий храп.
Познакомившись коротко с Глафирой, Дмитрий простил отца, прекрасно понимая, что нельзя было не соблазниться этакой красотой. Девица оказалась просто на загляденье, хоть по крестьянским, хоть по господским меркам — пышна, высока, румяна, свежа. Ее толстая смоляная коса доходила до самых бедер, большие карие глаза обещали райское блаженство, а полные губы цвета спелой малины все время подрагивали в легкой усмешке, одновременно наивной и развратной, что производило впечатление самое дьявольское. Гусар удивлялся лишь тому, что отец вспомнил о нем перед смертью, а не женился на девке и не отписал ей все… Сам Дмитрий никогда не женился бы на Глафире, та была, даже на его невзыскательный вкус, слишком вульгарна и невежественна. Свою будущую жену он представлял себе весьма абстрактно, но этот неясный образ неразрывно был связан в его сознании с образом покойной матери, а значит, его должна была украшать нравственная чистота, отличное воспитание, утонченность и аристократические манеры. Ни одного из этих украшений Глафира в своем убийственном арсенале не имела.
Когда пенсионные деньги закончились, кутежи естественным образом прекратились. Васька Погорельский с повинной головой явился в имение к папеньке, был самым жестоким образом им поколочен и взят под домашний арест. Севка Гнедой, то бишь отец Георгий, сразу вспомнил о своем приходе и о матушке, заброшенной им ради веселых костромских девиц. К тому же его срочно захотел видеть сам архиерей, грозивший наложить на кутилу епитимью. Осиротевший Савельев решил податься в Петербург, где у него в Военной коллегии служил двоюродный дядя в высоких чинах. Тот весьма преуспевал по службе, неоднократно писал ему и обещал походатайствовать о теплом доходном местечке, но бывшему гусару была противна сама мысль о карьере чинуши. Дмитрий рассчитывал попросту разжалобить родственника своим бедственным положением и попросить у него денег в долг. «Лучше просить у родственника, — рассудил он, — чем у своих бывших крестьян». Однако начавшаяся война внезапно изменила его планы. В Кострому прибыл Фома Ершов и слезно умолял барина вернуться в деревню, потому как в округе объявилось много разбойников из числа дезертиров, посягавших на крестьянское добро. «Ну а я-то тут при чем, Фомушка? — самодовольно прищурив глаз, спросил Савельев, которому этот призыв о помощи весьма польстил. — Вы теперь вольные хлебопашцы, барин вам не указ! Живите своим умом!» — «Защити, батюшка, от разбойников, — умолял Фома, — а уж я в долгу не останусь!» — «Двадцать тысяч, — с ходу заявил Дмитрий, — как отцу моему. На меньшее я не согласен!» — «Побойся Бога, барин! — взмолился самый богатый крестьянин Савельевки. — Торговля уже не та, война все-таки…» — «Ничего, поскребешь в своих сундучищах, авось наберешь! А не то, обходитесь сами…» В конце концов, ударили по рукам.