На вопрос „кто же он был?“ отчасти даёт ответ его жизнеописание.
Своё мнение о Гофмане высказал и психиатр Чезаре Ломброзо, находя у писателя (по старинке называемого поэтом за силу воображения и буйство фантазии):
„Известно, что Гофман, самый причудливый из поэтов, обладал замечательными способностями не только к поэзии, но также к рисованию и музыке; он является творцом особого рода фантастической поэзии, хотя рисунки его всегда походили на карикатуры, рассказы отличались несообразностью, а музыкальные произведения представляли какой-то хаотический набор звуков. И вот этот оригинальный писатель страдал запоем и уже за много лет до смерти писал в своём дневнике: „Почему это, как наяву, так и во сне, мысли мои невольно сосредотачиваются на печальных проявлениях сумасшествия, беспорядочные идеи вырываются у меня из головы подобно крови, хлынувшей из открытой жилы?..“ К атмосферным явлениям Гофман был до того чувствителен, что на основании своих субъективных ощущений составлял таблицы, совершенно сходные с показаниями термометра и барометра. В продолжение многих лет он страдал манией преследования и галлюцинациями, в которых созданные им поэтические образы представлялись ему действительно существующими“.
Впрочем, как мы уже отмечали, Ломброзо лучше разбирался в помешательствах, чем в гениальности…
Эрнст Теодор Амадей Гофман (1776–1822) родился в прусском городе Кёнигсберге (ныне Калининград) в семье чиновника. В юности увлекался музыкой, живописью, литературой. Любил кукольный театр, вырезал деревянных и бумажных человечков. Изучив юриспруденцию в Кёнигсбергском университете, работал юристом, приобретя высокую квалификацию. Истинным его призванием стало художественное творчество.
С 1805 года он выступал в различных городах Германии в качестве режиссёра, капельмейстера, композитора, театрального директора, художника-декоратора, а также музыкального критика. Ему принадлежит первая в Германии романтическая опера „Ундина“.
Наиболее знаменит он как писатель. В его произведениях причудливо переплетены романтика, мистика, неудержимая фантазия с картинами и образами реальными, а то и сатирическими. Как писал советский литературовед И.В. Миримский, „стиль Гофмана можно определить как романтико-фантастический. Смех Гофмана отличался необыкновенной подвижностью своих форм, он колеблется от добродушного юмора сострадания до озлобленной разрушительной сатиры, от безобидного шаржа до цинически уродливого гротеска“.
Эту статью Миримского прочёл Михаил Булгаков, подчеркнув приведённую и некоторые другие фразы; написал жене о стилистическом сходстве „Мастера и Маргариты“ с реалистической фантастикой Гофмана (кстати, у последнего есть произведения „Мастер Мартин-бочар…“, „Мастер Иоганн Вахт“).
Может показаться, что жизненный путь Гофмана, чиновника и капельмейстера, никак не соответствует его сочинениям музыкальным и литературно-художественным, а также рисункам. Проза быта находится в решительном контрасте с фантасмагорическими его творениями. Более того — и в полном противоречии с окружавшей его действительностью.
Николай Гоголь в письме своей ученице М.П. Балабиной сообщил о своём впечатлении от Германии: „…Иногда находит минута, когда хотелось бы из среды табачного дыма и немецкой кухни улететь на луну, сидя на фантастическом плаще немецкого студента… Но я сомневаюсь, та ли теперь эта Германия, какою мы представляем себе. Не кажется ли она нам такою только в сказках Гофмана?.. И та мысль, которую я носил в уме об этой чудной и фантастической Германии, исчезла, когда я увидел Германию в самом деле…“
Куда же могла исчезнуть гофмановская страна? Никуда она не исчезла. Внешне всё осталось, как прежде (Гоголь посетил её всего через 16 лет после смерти Гофмана). Создания фантазии немецкого писателя были попытками преодолеть её, вырваться из постылого мира обыденности, от которого можно сойти с ума (тому, у кого он есть), уйти в запой, совершить самоубийство. Таковы способы ухода от действительности, из которых наиболее достойный — творчество.
Интересно, что явный гофманианец Франц Кафка в своих дневниках не упомянул Эрнеста Теодора Амадея, хотя дал ключ к пониманию его творчества. Отметил свою „неприкаянность“, разрыв с национальной средой (он был евреем) и социальной (жил в Праге, писал по-немецки, служил чиновником, восхищался Герценом, Гоголем, Достоевским, Кропоткиным). Он записывал: „Что у меня общего с евреями? У меня даже с самим собой мало общего…“
Он и себя рассматривал как объект для литературной работы, особое внимание уделяя сновидениям. В другом месте подчеркнул: „То, что я не научился ничему полезному, к тому же зачах и физически — а это взаимосвязано, — могло быть преднамеренным. Я хотел, чтобы меня ничто не отвлекало, не отвлекала жизнерадостность полезного и здорового человека. Получается, даже болезни, слабости и горести могут быть полезны для творчества, а потому следует их использовать, не сетуя на судьбу“.
Он сознательно размывал грань между сном и явью, реальностью и фантастикой; в творчестве его присутствует „постоянно вибрирующая граница между обыденной жизнью и кажущимся более истинным ужасом“ (его слова).
А первым осознал и выразил это Гофман — „маленький, нервный, подвижный человечек с пронзительным взглядом чёрных глаз“, — по словам Е.М. Браудо; и ещё: „У Гофмана все важнейшие произведения неразрывно связаны с фактами его личной биографии“. Приходилось Гофману встречать призрачно-прекрасных принцесс и злобных волшебников-чиновников — порождениями реальности, отражёнными в текучем зеркале воображения. Вот и Михаил Булгаков в „Дьяволиаде“, „Мастере и Маргарите“, подобно Гофману, явил фантасмагорию, в которой существуют люди, сами того не замечая.
Вот рассуждения мудрого пса Берганца:
— Да, я собака, но ваше преимущество — ходить прямо, носить брюки и постоянно болтать, о чём только вздумается, — вовсе не так уж ценно, как способность в продолжительном молчании хранить тот верный разум, который постигает природу в самой священной её глубине и из которого зарождается истинная поэзия.
О реальности воображаемого мира хорошо сказал современник Гофмана поэт-романтик Новалис (Фридрих фон Харденберг): „Сказка подобна сновидению, она бессвязна. Ансамбль чудесных вещей и событий. Например, музыкальные фантазии… В сказке царит подлинная природная анархия…“
Гофмановские сказки обыденной жизни порой выражают реальность полней, чем точнейшие натуралистичные описания. Ибо мир человека во многом — создание его ума, эмоций, воображения.
Фантастический реализм Гофмана оказался созвучным той эпохе, когда феодальная система преображалась в новую общественную формацию, где определяющей стала власть денег, капитала. Её олицетворяет Маленький Цахес по имени Циннобер, обладатель волшебных золотых волосков, благодаря которым он, маленький пошлый уродец, выглядит в глазах окружающих высоким умным красавцем (в наше время подобные образы формируют СМРАП).
В середине XIX века в Париже на балу у принцессы Матильды писатели братья Гонкур обратили внимание на человечка, возле которого сгрудились вельможи. „А перед ними — чудовищная фигура с самым плоским, самым низменным, самым страшным лицом, словно лягушачьей мордой… рот, напоминающий прорезь в копилке, притом же слюнявый, — настоящий сатир царства золота. Это Ротшильд“.
Вот такие „крошки цахесы“ разного физического, но одинаково уродливого внутреннего облика определяют общественную жизнь при олигархии. Под стать им и правители, ими выбираемые. Всё это — мёртвые души, подданные дьявольского золотого тельца. О них у нас писал Гоголь, фантасмагории которого были и страшны, и смешны одновременно.
Н. И. Лобачевский
Странности, связанные с именем Николая Ивановича Лобачевского (1792–1856), начинаются с его рождения. Отцом его, возможно, следует считать не Ивана Максимова (Лобачевского), как указано в метрике, а Сергея Степановича Шебаршина (Шабаршина), который значился его воспитателем и опекуном. Такая версия обоснована в книге математика Д.А. Гудкова „Н.И. Лобачевский. Загадки биографии“ (1992).
Конечно, нет смысла менять всемирно известную фамилию творца новой математики. Упомянут биографический казус, чтобы подчеркнуть: с детства Николай Иванович находился в необычном, двусмысленном положении. Вместе с братьями и матерью жил в доме Шебаршина, имея фамилию Лобачевский. С Иваном Максимовичем если и виделся, то мельком, постоянно общаясь с Сергеем Степановичем. Этот его второй (по-видимому, родной) отец умер в 1797 году. Такую дату смерти отца указывал Николай Иванович, тогда как в это время Иван Максимович был ещё жив.